– Ну вот, теперь уже все мы Майке признались, – сказал Вовка, взглянув на Юрика, и улыбнулся без всякого ехидства.
– Ребята, слушайте-ка: пусть сейчас каждый расскажет, на каком он у Майки месте! – предложил вдруг Сашка.
– Верно, без вранья только, – поддержал Вовка.
До сих пор мы не делились этим друг с другом. Известно было только, что особого успеха вроде нет ни у кого. А сейчас каждый назвал всем цифру: на каком он месте. Это было волнующе, как объявление четвертных отметок, угадываемых и, однако, не известных наверняка. Это была откровенность, не принизившая никого. Ибо выяснилось, что никто из нас не занимает места лучшего, чем седьмое.
Но кто же тогда занимает первое, второе, третье места? Кто, черт возьми, на четвертом, пятом и шестом?
Догадаться было мудрено. А нам было донельзя любопытно. Мы строили предположения, перебивая друг друга. И только Юрик молчал, а помедлив, осторожно выбрался из нашего тесного, гомонящего кружка. Я взглянул на него, и мне показалось, что ему, единственному из нас, отгадывать не любопытно. Ничуть. Ему просто горько.
Может быть, я преувеличивал. Может быть, я придумал даже, что Юрик страдает. Но, так или иначе, я почувствовал к нему жалость. Я знал, что такое неразделенное чувство. Разве я не догадывался, почему так редки письма от мамы? Разве верил в причину: много работы? Нет, знал: мало любит. Конечно, мама далеко, а Майку Юрик видит каждый день, но ведь нелюбящий всегда далек, хотя бы и был рядом.
Я ничем не выказывал Юрику своей жалости. Мой маленький опыт жизни учил, что жалость лишь умножает боль. Мне удавалось потеснить обиду решимостью вырасти и тогда доказать свою правоту. Да, я умел пересилить обиду. Но от обиды, сдобренной жалостью, трудно не заплакать.
Поэтому я как будто просто так стал захаживать к Юрику, когда он оставался дома один, приносил ему книжки, которые сам любил, и даже играл с ним в лото, хотя это не доставляло мне никакого удовольствия. Чтобы играть в лото, я раза два приводил к Юрику Сашку, который сперва упирался, а потом и сам повадился ходить к Юрику. Так что благодаря Сашке и мне Юрик перестал быть одиноким.
Но, мне кажется, нельзя было все-таки сравнить Сашкино отношение к Юрику и мое: я относился к Юрику совершенно бескорыстно.
Правда, и Сашка не преследовал никакой выгоды. Но Сашка слегка покровительствовал Юрику, а в моем обращении не было оттенка покровительства. Это было тогда для меня едва ощутимо, но сейчас я твердо знаю, что покровитель не бывает совершенно бескорыстным, хотя бы не получал за свое покровительство взамен решительно ничего. Дело в том, что, покровительствуя, он чувствует себя сильнее и могущественнее подопечного. И для многих это порой приятное чувство. По-моему, Сашка его испытывал.
А я просто сочувствовал Юрику, ничего больше. Сочувствуя, играл с ним в скучное лото. И даже не назвал его дураком, когда про Димку и Жигана из «Р.В.С.» Гайдара он сказал, что ото были плохие, испорченные ребята, потому что не слушались Димкиной матери.
– Ты кто?.. (Я проглотил «дурак».) Ты что?.. (Я проглотил «рехнулся».) Они же большевику жизнь спасли! Герои ребята!
– А зачем было продукты из дома без спроса уносить? – спросил Юрик. – Разве можно так поступать?
Мне стало тоскливо. Спорить с ним без толку. Да и как доказывать то, что самому ясно, как день? Ничего не понимает... А Юрик, легко и сразу забыв этот спор, вынул из стоявшей на подоконнике кастрюли с молоком пенку – большую и круглую, как блин, – и добродушно протянул мне:
– Угостить?
– Не нужно мне вашей пенки! – зло, совсем так, как, наверно, ответил бы Вовка, сказал я.
– Ты думаешь, я жадный? – спросил Юрик уязвленно.
И действительно, Юрик не был жадным. Это и в школе знали. Он приносил с собой в большом пенале много аккуратно очиненных карандашей, несколько новеньких ластиков и запасных перьев. На уроке Юрик охотно давал их тем, кому было нужно, и никогда не просил обратно. Да совсем недавно, вчера или позавчера, он, не раздумывая ни минуты, подарил Сашке приглянувшийся тому диковинный заграничный карандаш – толстый, как трость, и длинный, как дирижерская палочка.