И тут как раз послышался звонок, возвещавший о конце перемены.
– Нет, – ответил директор. Затем повернулся к Алеше Громаде и Михаилу Матвееву: – Вы свободны, идите в классы.
И оба ушли, а Тушнов остался. На лице его появилось выражение недоумения. Точно до этой минуты все было в порядке вещей, «нормально», как говорил он по всякому поводу, а теперь начинается, неизвестно для чего, нечто излишнее.
– Он же меня извинил, так? – пробормотал Васька. – Чего ж тут...
– Ты находишься в кабинете директора, Василий Тушнов! – напомнил Глеб Анисимович своим великолепным, звучным и гибким голосом. (Слыша этот роскошный голос, невольно думалось, что Глеб Анисимович бедновато одет. Пожалуй, не будь у него такого роскошного голоса, это просто не бросалось бы в глаза и никто не замечал бы, что его костюм немного потрепан.)
– Видишь ли, Громада тебя простил, а я – нет, – сказал директор спокойно. – Возможно даже, что я сочту нужным исключить тебя из школы.
– За что? – спросил Тушнов хрипловато.
Директор не отвечал. Потом спросил сам:
– Когда, по-твоему, можно бить человека по лицу?
Пытаясь угадать, чего от него ждут, Васька пробурчал:
– Никогда нельзя... Только простил же Громада...
– Ну, почему же – никогда? – жестко осведомился директор. – Если человек грязно оскорбляет женщину, нужно ему...
– Как это – «грязно оскорбляет»?.. – Тушнов наивно и непонимающе поглядел в глаза директору. Ваську забавляло, когда, запинаясь и затрудняясь, старшие потешно неподходящими словами рассказывали о том, о чем, по их мнению, ему лучше не знать и что ему, однако, давно известно во всех подробностях.
Но директор ответил коротко и сразу:
– Ты знаешь как. Вот за такое следует бить по щекам. А ударить просто так – это... – Иван Еремеевич возмущенно смолк.
– Ты, вероятно, знаешь, Тушнов, чем отвечал в старину на пощечину порядочный человек? – спросил Глеб Анисимович.
– Не. Не знаю, – ответил Васька. И он действительно не знал.
– Вызовом на дуэль! – сообщил Глеб Анисимович. – Может быть, ты не читал пушкинского «Выстрела»? – спросил он с брезгливым состраданием.
Васька затряс головой отрицательно, украдкой следя за тем, какое это производит впечатление. Чутье невнятным шепотком подсказало ему, что его невежество может, пожалуй, в известной мере смягчить педагогов.
– Так тебе незнакомо это?! – И, приблизившись к Тушнову на расстояние шага, Глеб Анисимович наизусть прочитал: – «Главное упражнение его состояло в стрельбе из пистолета. Стены его комнаты были все источены пулями, как соты пчелиные. Искусство, до коего достиг он, было неимоверно, и если б он вызвался пулей сбить грушу с фуражки кого б то ни было, никто б в нашем полку не усумнился подставить ему своей головы».
Васька слушал и чувствовал смущение от какой-то неопределенности происходящего. Это было нечто среднее между нахлобучкой и концертом. Он даже не знал, как ему теперь держаться...
– Не узнаешь этот отрывок? – спросил Глеб Анисимович.
– Проходили, возможно, – ответил сумрачно Тушнов.
– «Возможно»?.. Печально, – промолвил Глеб Анисимович с горечью. Он сделал выразительную паузу и медленно, будто думая вслух, прочитал: – «Мы полагали, что на совести его лежала какая-нибудь несчастная жертва его ужасного искусства».
Глеб Анисимович пытливо взглянул на Тушнова, желая, может быть, определить, нашло ли его чтение какой-нибудь отзвук, а Ваське почудился вдруг в последней фразе упрек.
– Ну что я сделал?.. – ворчливо запричитал он. – И ведь извинился – пожалуйста! А что я сделал?
– Стань в угол! – резко сказал директор. – Вон в тот!
Он указал на дальний угол в глубине кабинета. Тушнов секунду колебался, затем, пожав плечами, подчинился. И директор с Глебом Анисимовичем повели между собой неторопливый разговор, будто его уже не было в комнате.
– Вот... Это не первый случай, когда в классе-то проходили, а следа в душе не осталось никакого... – Иван Еремеевич покачал головой.
– Не только в душе – в памяти. Что, я бы сказал, еще более странно, – добавил Глеб Анисимович.
– Да, на уроке у ребят, я замечаю, с литературой складываются... порой, конечно... очень уж официальные отношения.