– А уж свиреп… – давясь негожим весельем, шепнул Ознобиша.
Сквара вдумчиво кивнул:
– Почесать не может, где свербит.
Ознобиша согнулся, пряча распирающий смех.
Ветхий Опура, кажется, был единственным, кто в искреннем восторге побежал к стеню. По правой штанине до самой ступни расползлась влажная полоса.
– Лихарь! Юный Лихарь!.. – Старик оглянулся, ища, с кем поделиться радостью, заметил Ознобишу, просиял, указывая рукой. – А у нас маленький Ивень опять живёт! Смотри, вон он! Ты уж не казни его больше, сынок! Он добрый моранич! Он в Мытную башню вовсе даже не лазил!..
Ознобиша так и застыл. Лихаря перекосило. Он оттолкнул заботливо кудахчущего Опуру, вновь скрылся за дверью.
Лутошка лежал на боку, подтянув колени к груди. Когда он открывал глаза, ему представала полоска неяркого света на каменной кладке. Валунки, взятые с берега залива, были немного подтёсаны, чтобы плотней прилегали. Один полосатый, другой крапчатый, третий белёсый, с крохотными устьицами слюды… Все звенья нехитрого каменного узора Лутошка, даже зажмурившись, видел не хуже, чем наяву.
Он лежал не двигаясь, лишь изредка шмыгал носом и вздрагивал, а из-под век медленно точились слёзы. Чужие звуки и запахи больше не давали притворяться, будто он лежал дома, где-нибудь в клети или в собачнике. Лутошка очень старался замечтаться или задремать, но тут же дёргался, оживал, опять начинал тревожно слушать шаги. Потому что вовсе не дедушкин мягкий шептун ткнёт лодыря-внука, забывшего покормить уток. Через порог властно ступит безжалостный Беримёд и… и лучше встретить его уже на ногах, потому что в рёбрах без того сплела паутину застарелая боль. Снова запоёт жестокую песню чёрный ночной лес, и Лутошка будет бежать во весь дух, кидаясь от каждого куста, где ему померещится переимщик…
Он испробовал уже всё. Петлял оврагами и опасными ходунами, уповая на прыть. Бросал копьё под ноги, просил щады. Собирал последнюю отвагу, давал бой…
Только в сторону далёкого Киян-моря Лутошка больше не смотрел. Потому что из лесу его даже Пороша, не смея ослушаться Ветра, на своих ногах приводил. А вот если бы он в утёк повернул…
Широки распахнулись ворота во двор Владычицы. Зато обратно из кабалы – мышка не проскользнёт.
Один раз острожанин близко подошёл к заветной иверине. Запутал следы, почти удрал от Хотёна. Однако тот распознал хитрость, погнал в угон, полетел лётом – и взял беглеца уже в виду крепостных башен.
Ох, лаской вспомнились Лутошке отцовы да братнины кулаки…
– Успеешь охнуть, как придётся издохнуть, – сказала стена.
Лутошка невнятно вскрикнул, заслонился руками, задом наперёд пополз в дальний угол. Веки, под которыми вновь успели качнуться горелые ямы Великого Погреба, с горем пополам разлепились только потом.
– Вставай, дурень, – сказал дикомыт.
Из-за него выглядывал Ознобиша с самострелом в руках. Он деловито спросил:
– Куда сведём?
Сквара немного повернул голову, продолжая смотреть на Лутошку. Предложил:
– Наверно, в холодницу. Там никого нету сейчас.
Острожанин засучил ногами, плотнее вжался в угол, тихо завыл. Ну конечно, не рядом же с поварней им его убивать, после такого сквернения там хоть печи раскидывай и возводи наново. На Великий Погреб не поведут – далеко. А в холоднице они его примкнут на ошейник. Отойдут на тот конец просторной палаты. И затеют веселье, а он будет метаться на короткой цепи, пока последний болт в сердце не примет либо кровью не изойдёт…
Лутошка с такой ослепительной ясностью увидел неминучую гибель, что приготовился заорать в голос. Начал открывать рот…
– Хотя нет, – сказал Сквара. – Пусть на снеговике покажет сперва.
Стрелы, только что летевшие острожанину в грудь, вернулись с полпути, рядком улеглись в тул. Лутошка закрыл рот. Утёрся. Стал подниматься. Получилось не сразу.
– Тебя все, кто в воинском обучении, уже по разу ловили, – пока шли вон, объяснил Ознобиша. – Иные дважды. Чтобы вновь толк был, учитель велел тебе самострел дать.
– Стрелять-то умён? – спросил дикомыт. Фыркнул, глумливо добавил: – Или ты всё вилами больше?
Лутошка хотел ответить, даже посмеяться им в угоду. Его до того трясло, что вместо смеха вышло блеяние, звучавшее всё же больше как плач.