Я закрыла лицо руками и заплакала. Господи, помоги! Я бы, наверное, поступила с Фрэнком так же, обратись он за помощью ко мне. Но это разбило мне сердце – известие о том, что мой ребенок носил такую тяжесть на душе и пытался справиться с ней в одиночку. Я уже собиралась выдать себя, подбежать и обнять Люка, но тут услышала голос:
– Иди сюда, сынок.
Судя по раздавшимся всхлипам, Гейб взял мальчика на руки. Думаю, мы плакали втроем, потому что когда Гейб снова заговорил, его голос дрожал.
– Послушай, Люк, послушай как следует, малыш. Каждый из нас совершает в гневе нехорошие поступки, и мы всегда потом о них сожалеем.
Я вспомнила злые слова, которые бросила папочке, и подавила всхлип.
– Но Бог знает, что в глубине души нам жаль, и прощает нас. А затем нам нужно простить самих себя. Но послушай. Ты слушаешь, Люк? Смерть твоего деда – это не твоя вина, малыш. Это не так! Даже если бы в тот же момент, когда упал твой дед, ты побежал за помощью, это ничего бы не изменило. Понимаешь? Ему не помог бы ни ты, ни доктор – никто! Ты не должен себя винить.
Люк заплакал тем разрывающим сердце плачем, который, я знала, исцелит его. Я быстро повернулась и выскочила из амбара, чтобы оплакать все, что потерял мой сын.
Лишь когда пришло время идти в кухню, чтобы помогать тете Батти с ужином, я вспомнила слова Гейба: «Я был первенцем!» Как и Мэтью.
– С Бекки все в порядке? – спросила я тетю, доставая из ящика нож и помогая ей чистить картофель.
– Да, все нормально. Мы немного поговорили. Ты выяснила, что случилось с бедным малышом Люком?
– С ним поговорил Гейб, – ответила я. И тут мне пришла в голову еще одна мысль. – Тетя Батти, а Мэтью, когда был маленький, заикался?
Услышав мой вопрос, тетя выронила картофелину, и она покатилась по столу. Быстро поймав ее, женщина похлопала меня по руке.
– Не волнуйся о сыне, он перерастет заикание!
– Как и Мэтью?
Тетя не ответила, тщательно счищая кожуру тонкой непрерывной полоской (у меня, кстати, никогда так не получалось).
– Несчастья преследовали Мэтью с момента его зачатия, – наконец проронила тетя Батти. – Я всегда гадала: а вдруг его судьба была бы более счастливой, если бы Лидия отдала его на усыновление, как я и предлагала. Конечно, тогда бы все эти годы мне пришлось терпеть Фрэнка Уайатта.
За ужином я ничего не сказала Гейбу, но, после того как мы поели и закончили мыть посуду, пошла в амбар, желая поблагодарить его за помощь Люку.
В мастерской, где спал Гейб, горел свет. Я постучала в дверь. Он не ответил, поэтому я открыла дверь и заглянула внутрь.
– Гейб?
Мастерская была пуста. Недалеко, на перевернутом ящике для яблок, стояла пишущая машинка Гейба. В нее был заправлен листок бумаги, на котором было что-то написано. Казалось, Гейб вышел совсем недавно, ненадолго прервавшись. Любопытство взяло верх, и я нагнулась, чтобы прочитать:
Мой отец повсюду. Нет его фотографий, нигде не разложены трубки или табак, не стоят его любимые стулья, напоминая о привычках и жестах, но все равно он царит везде. Он в ветре, врывающемся через открытую дверь амбара и вздымающем пыль, которую я забыл подмести. Я слышу его голос, чувствую его осуждение при виде расшатавшегося столба в заборе или инструмента, который не повесил на место.
Я вернулся, желая загладить вину. Вернулся, потому что скучал по земле и мечтал о доме все те годы, что был в отъезде.
Маршируя по Франции, мимо полей и амбаров, я постоянно слышал их зов, приглашающий взять лопату и перевернуть чернозем или войти в амбар и вдохнуть знакомый запах лошадей и сена.
Однажды мне сделали выговор за то, что я нарушил строй, чтобы погладить кобылу по желто-коричневому крупу и почувствовать под рукой грубый конский волос. Я предложил французскому фермеру свой недельный запас сигарет просто за то, чтобы он разрешил войти в его хлев и подоить единственную корову.
Я ненавидел отца, но любил землю. В конце концов любовь оказалась сильнее, чем ненависть, и привела меня домой. Я так любил смену сезонов в садах, волнующую красоту голых деревьев на фоне зимнего неба, розовое кружево цветения весной, налитые плоды летом, похожие на драгоценные камни, огненно-желтую листву, готовую к осеннему жертвоприношению.