Возрождение — дело добровольное. Именно эту истину ощутили сегодня опытные руки Ингрид Дизель, прикоснувшись к телу Максима Дюшана. Она так часто мечтала об этой минуте. Перед тем как наяву увидеть это тело, она рисовала его в своем воображении: крупное, но прекрасно сложенное, мощный торс, совершенные очертания плеч и бицепсов, идеальной формы ягодицы, красивые ноги, изящные ступни, — и она не ошиблась. Однако она даже не предполагала, что на этом теле могут быть следы ран. How could you imagine the kiss of death?[4] На обнаженной спине Максима и его правом боку еще оставались припухлости от швов, говорившие о том, что смерть когда-то основательно вцепилась в него.
Спокойным голосом Максим начал свой рассказ-воспоминание о 28 февраля 1991 года. Это был предпоследний день войны в Персидском заливе. И последний день его карьеры фоторепортера. Ингрид, конечно, хотелось знать все подробности, но Максим не торопился. Он лежал расслабившись, закрыв глаза и спокойно дыша, как будто прислушиваясь к шуму дождя, который долго медлил, но наконец решил-таки пролиться. Было слышно, как его струи стекают по стеклянной двери студии, а капли барабанят по тротуару. «Как у меня хорошо, — думала Ингрид, — на улице льет дождь, а сюда просачивается только его аромат да запах опавших листьев». Да, замечательно. Разница между нами лишь в том, что Максим думает по-французски, а я по-английски, но сейчас наши мысли вдруг потекли в унисон. We are safe at home even if the fragrance of rain plays with our minds…[5]
— Ну, повернись, Максим.
Он повиновался, открыл глаза неопределенного зеленовато-голубого оттенка и улыбнулся ей. Можно бесконечно говорить об этом лице — то смущенном, то удивленном, то смеющемся, то задумчивом, а порой и упрямом. Это волнующее, немного изуродованное лицо и мощную шею обрамляли очень короткие волосы с уже намечавшейся лысиной. Встретившись с ним в первый раз, Ингрид представила его себе моряком, маленьким рулевым, который направлял свой корабль в каждую из четырех сторон света, не пропустив ни одной, и повидал все, что можно. Он побывал во всяких переделках, накопил богатый опыт, а мир оставил свой отпечаток на его лице, между лбом и подбородком. Она была недалека от истины. Когда что-то не ладилось с торговыми или рыбацкими судами, в дело вступали авианосцы.
— Ты знаешь, Ингрид, они солгали.
— В смысле?
— Это не была «чистая» операция. В ней не было ничего хирургического. Это была просто гадость. Кровь, куски мяса, крики и слезы. А я — я все это фотографировал.
— До двадцать восьмого февраля.
— Точно. Но в тот день я покончил со всем этим вовсе не потому, что был ранен.
— Нет? Почему же тогда?
— Я фотографировал конвой на автодороге, когда его обстреляли. Мы были в машине прессы. Шофера убило на месте. Мне в спину попали осколки. Джимми, мой коллега из «Ньюсуик», отделался несколькими царапинами, и я уверен, что всю оставшуюся жизнь он будет спрашивать себя, почему ему так повезло. Нас эвакуировали оттуда. Я до сих пор помню, как лежал в том вертолете, не в состоянии двинуться, со спиной, покрытой корпией. Напротив меня сидел еще один раненый — двадцатилетний морской пехотинец — и плакал навзрыд. Там был и его лучший друг. Мертвый, засунутый в полиэтиленовый мешок. В его блиндаж случайно попала американская ракета. Между ними лежал еще один солдат, все лицо которого закрывала окровавленная повязка. А меня преследовала мысль о том, что из этого выйдет кадр, который сам я «щелкнуть» не могу и который сделает за меня Джимми. Может быть, так действовали обезболивающие, от которых я будто плавал в тумане. Может быть.
— Но это было не так.
— Нет. Позже я хладнокровно проанализировал ситуацию и сказал себе, что нужно остановиться, пока я не стал совершенно бесчувственным. Или не сошел с ума. Многие мои коллеги удивились, узнав, что я оставил профессию. Джимми получил за ту фотографию премию «Уорлд пресс», и я очень за него порадовался.