— Еска... Твою мать...
Длинной рукой он погладил Алешу по голове и замычал. Наста никогда не слышала, чтобы Янук так мычал: как больное животное. Потом он начал дергать Алешу за плечи, приподнял, хотел, видно, взять на руки.
— Еска... Еска... Твою мать...
Алеша выскользнул у него из рук и упал на мешки.
— Ээ-э-эй!.. Чего стоите? — кричал снизу, из лощины, Боганчик.— Погоняйте... Чего столпились?
— Иван!.. Сюда!.. Мужики!.. Хлопца убили... — Наста вышла на дорогу и стала махать платком.
Когда опять замычал около телеги Янук, Наста оглянулась. На мешках, поджав под себя ноги, сидел Алеша и тер кулаками глаза. Его стриженая голова блестела от пота, весь он был красный как рак.
— Спал... Убью!..
Наста подбежала к возу и схватила сухой лозовый прут, которым Алеша погонял коня. Прут был сломан.
— Щенок!.. Это ж надо подумать... — Наста все махала платком, не замечая, что сметает с мешков пыль.
Алеша, вспомнив, видно, где он, схватился обеими руками за вожжи. Конь его застонал и дернулся: ему тяжело было взять воз с места.
— Надо же так заснуть... Чуть сердце не разорвалось.— Наста подняла вожжи с дороги, остановила коня и села на мешки.
«Дитя... — подумала она снова про Алешу.— Намаялся и спал как убитый: укачало на гати. Тоже ведь не закрыл глаз всю ночь вместе со взрослыми».
Наста почувствовала, что и сама чуть не спит: голова тяжелая, хоть ты ее подпирай, и в глазах рябит, ползет все вниз — и поле с ячменем и дорога.
— Наста! Настуля!.. — звал Боганчик из лога.— Погоняй... Таню ранило...
Наста соскочила с телеги.
Впереди на дороге стояли все подводы.
3
Таня только на гати вспомнила, что дома остались незакрытыми двери. И в хате и в сенях. В сенях двери ударились о стену и пристыли, а в хате как открылись, когда Таня толкнула их, убегая со двора, так, видно, и стоят, черные, старые, двустворчатые. Одна половина дверей открывается до новой скамьи у стола — скамью сделали партизаны, когда прошлой зимой долго стояли у них,— другая, если ее распахнуть, закрывает посудник с мисками. Двери в хате тяжелые, Таня стала открывать их сама недавно, когда подросла.
Мать лежит возле печи на кровати, укутанная тулупом. Под головой у нее две подушки, чтоб было повыше. Ее знобит, а двери настежь. И с улицы все видно.
«Так забыть... Как маленькая все равно. Хоть бы мать напомнила.— А она лежит и плачет».
Таня начинает злиться и бьет вожжами кобылу. Но тут же вспоминает, как мать вчера утром, уже совсем больная, не захотела ехать из деревни в Корчеватки и гнала Таню одну. Тане до боли в груди стало жаль мать.
...Мать разбудила ее рано — только рассвело. Подошла к порогу — там было посвежее,— распахнула двери и стояла, прислонившись к косяку.
— Вставай, дочка, собирайся. Пойдешь со всеми, я одна дома останусь. Дышать нечем. Кровь изо рта пошла...
На дворе было уже светло. Прогнав скотину, у ворот стояли люди, глядя вслед стаду. Янук шел за стадом посреди улицы, где еще курилась пыль, и трубил в длинную берестяную трубу.
С ночи возле Камена было тихо, и это настораживало людей, никому не хотелось идти в хату. В каждом дворе кто-либо был: поправлял ворота, набирал воду. У Панков, наверно, пилили дрова — пила звенела на всю деревню. Люди работали молча, и потому было как-то особенно тихо. Кое-где дымились трубы. Горели смоляки, и запах дыма полз по деревне.
Не пожар ли где? Люди поднимали головы и поглядывали на улицу.
А Янук трубил не умолкая уже возле леса — сегодня он погнал коров за Корчеватки на вырубку. Со двора Таня увидела, как от аистиных сосен идут в деревню партизаны. Около Боганчиковой хаты они заполнили всю улицу.
Со двора было слышно, как кашляет в хате мать.
Таня была уже у самых сеней, когда далеко над лесом, в другом конце деревни, взлетела ракета. Красная и яркая, она повисла над пустым пряслом у Панка на огороде и, когда падала, долго еще блестела, как стеклянная. Таня видела ракету впервые.
Стало вдруг тихо. Не звякали на улице ведра, у Панков во дворе умолкла пила. Даже матери не было слышно. Только стучало в груди: тах, тах, тах...
За деревней внезапно загремело, казалось, совсем близко.