А земля между тем подсыхала, и время сева было еще не упущено; там, куда строительство не дошло, еще можно было посеять ячмень или овес. Казалось, вот-вот что-то произойдет и можно будет засеять поля, но так ничего и не произошло, если не считать того, что Табось помирился с Гавронским. Враждовали они много лет, и никто их не мог помирить, а когда экскаваторы въехали на поля и повернули на их наделы, они помирились. Увидев, как машины копают рвы на их полях, один сказал другому: «Давай помиримся», — и они стали дружелюбно беседовать, как будто это могло им помочь; они ухватились за примирение, как утопающий за соломинку.
И все-таки люди не теряли надежду засеять поля: время ведь было еще не упущено. После дождичка пригрело солнце, и земля ждала, чтобы в нее бросили зерно. Весна была затяжная, но ничего так и не произошло, если не считать того, что Венглярский повздорил с Ярошем. Жили-жили долгие годы мирно, а увидели экскаваторы на своих наделах и поссорились. «Так тебе и надо за то, что межу у меня подкапывал!» — сказал один другому. И они сцепились так яростно, будто от этого зависела их жизнь, будто в этой ссоре было единственное спасение.
Когда строительство подступило к заборам, пришлось вырубить сады и сломать дома. Некоторые сами разбирали свои дома, а мой развалили машиной: некому было разбирать. Сын уже на стройке работал, а мне, старику, не под силу было.
Машина ударила в стену, дом завалился, и поднялось облако пыли. Сын присутствовал при этом, а я смотрел на него, не мог не смотреть. Хотелось видеть, какое у него будет лицо, когда рухнет дом, потому что я снова вспомнил слова Марцина-дурачка, сказанные там, на выгоне под вербами.
Сын получил уже квартиру в городе, и я должен был к нему переехать, но до последнего дня жил в старом доме, который развалила машина».
«Вот сейчас, — подумал я, — Старик расскажет, почему он решил покончить с собой». Что он хотел утопиться, сомнений не было. Не было их уже тогда, когда он уверенно брел по колена в воде, прямой и гордый, брел все дальше, наискось, к другому берегу, давая увлечь себя течению.
Как сейчас вижу: вот он бредет по реке, погружаясь все глубже и глубже в воду, хотя с того дня, когда я спас его от смерти, и мы лежали с ним голые на песке, и он рассказывал мне обо всем, прошло уже несколько месяцев.
Как современная машина разрушала его дом, Старик рассказывал очень подробно, а звуки оркестра доносились до нас оттуда, где шло народное гулянье. Оркестр наяривал вовсю, и людские голоса становились все громче. И хотя народное гулянье происходило на большом расстоянии от нас, звуки далеко разносились по воде и долетали до нашего островка; праздничные звуки, манящие людей со всей округи, из города и деревни, и затягивающие в ликующий, изрыгающий музыку и пение водоворот веселья.
Отчетливо слышались удары барабана, и Старик, видно, тоже различал их, потому что, рассказывая, как ломали его дом, бессознательно отбивал одной ногой такт, и в этом непроизвольном движении было что-то от далекой молодости, когда ноги сами пускались в пляс, а может, желание потанцевать теплилось в нем до сих пор, придавленное грузом переживаний и руинами старости.
И воображение рисовало мне, как он танцует голый на пустынном островке, как в такт музыке трясется его отвисшая кожа. Я представлял себе его грыжу в паху, узловатые ноги и всю его старческую нагую фигуру, отплясывающую оберек или польку.
Но на самом дело Старик лежал рядом со мной на теплом песке в тени кустов и грелся, а его грязное белье и штаны сушились на солнце. На самом деле он лишь шевелил ногой в такт ударам барабана и говорил: «Машина быстро сломала дом, а когда это случилось, я вспомнил своего покойного деда Алозия и отца Винцентия, и они показались мне смешными; вспомнил я, как они ворочали бревна и балки, как обтесывали их топорами (раньше такие широкие топоры были для обтесывания бревен). Вспомнил, как они гнули спины над свежими бревнами, и разозлился. Знай я тогда, когда они, сгибаясь в три погибели, обтесывали бревна, что машина так быстро развалит дом, я бы дал им пинка в зад.