Доран проигнорировал последние слова.
— Вы хотите сказать, что расставшись с любимой, вы не исказили её жизнь? Что она счастлива без вас?
Коркоран взглянул на него сонными глазами.
— Она умерла от оспы, Доран. Но, повторяю, потеряв её — я почувствовал себя не столько несчастным, сколько свободным. Я честен с вами. Я лгу только из жалости — вы в этом не нуждаетесь. Я понимаю, с кем говорю.
Доран не усомнился в искренности собеседника, ибо признание в подобном чести не делало — но кто знает, что в таких случаях делало человеку честь? Он знал тех, кто не мог годами оправиться от жизненного удара, — но едва ли они внушали какое-то уважение. Скорее и вправду — только жалость. Доран не был слабым человеком и смотрел на мир не с позиции кролика. Взгляд собеседника был ему понятен.
— Я больше не могу любить женщину, Доран. Позволить себе быть зависимым от другого человека — это худшее, что можно с собой поделать. Я понял это и теперь нашёл новую любовь — и счастлив, ибо она вечна, нерушима и истинна. Я найден Господом, и Он возлюбил меня. Любить же человека можно только ради Бога, Доран, всё остальное — похоть.
Доран смутно понимал Коркорана, что-то подобное он чувствовал и сам, но его трагедия была в том, что ему ради Бога просто некого было любить.
— Значит, ваши планы — одиночество? Вы хотите целиком посвятить себя науке?
— Это паллиатив. Я обычно говорю это, чтобы не шокировать людей.
Доран усмехнулся.
— Вы уже столь часто шокировали меня, Кристиан, что я без труда вынесу ещё один шок.
Коркоран посмотрел в землю и некоторое время молчал. Потом проговорил.
— Я рассказывал вам, что мы с коллегой оказались год назад в монастырской больнице. Там я познакомился с лекарем — братом Гаэтано. Его настоящее имя — Эдмондо Карачиоло. Это одна из древних фамилий Италии. Он, я говорил вам, многому научил меня. Незадолго до того, как нам пришла пора уезжать, к нему привезли под вечер мальчонку, упавшего с дикой груши, и старика с приступом астмы. Он врачевал их до полуночи, но вот все больные заснули… Я наблюдал за ним. Он вышел в монастырский садик, где были привязаны к изгороди два ослёнка, а около стены лежали несколько охапок соломы, бросил на них свой плащ и лёг. Когда я вышел в сад, он уже спал. Он лёг здесь, чтобы первый петух разбудил его. Я долго смотрел на него. Лунный свет заливал сад. Он лежал, чуть запрокинув голову, одна рука лежала под головой, другая — спокойно покоилась вдоль тела, во всей его позе было столько величия… Но его лицо… — Глаза Коркорана вдруг налились слезами, — Доран, я никогда и нигде в мире не видел такого лица! На нём сиял свет Вечности! Так спят бессмертные, Доран! Я не мистик, призраков могу только придумать. Мне не мерещилось. На лице этого монаха был отсвет совсем иного бытия, потаённое сияние Божественности. Так сияло во тьме Гефсимании лицо Господа. Я не спал до утра. Наутро мы уезжали… Я говорил вам, что не встречал среди ровесников друга… Но этого человека… Я сбивчиво проговорил ему на прощание несколько слов благодарности. «Grazie, amico mio» Мне так хотелось, чтобы в ответ он тоже назвал бы меня другом. Я загадал, что тогда непременно вернусь сюда — и навсегда.
— Но он этих слов не произнёс?
— …Нет. Этих не произнёс… — лицо Коркорана было, однако, мечтательно и странно нежно. Он тихо вздохнул. — Вместо этого — я здесь. С влюблёнными педерастами, с вздорными дурочками, с братом, ненавидящим меня до дрожи и завидующим мне, с гильденстернами и розенкранцами… «Sie haben mich gequalet, geargert blau und blaß, die Einen mit ihrer Liebe, die Andern mit ihrem Haß…»[5] — вяло пробормотал он строчку из немецкого поэта. — Я давно сформирован и различаю в себе зов Божий и искушения дьявольские. Меня влечёт туда не искус, но призвание, Доран.
— Но, стало быть, всё же католицизм?
— Христос, Доран, Христос. Он находит вас там, где это угодно Ему, а не там, где это удобно вам. Этот мир отвернулся от Христа, и к теперь к Христу придёшь, только отвернувшись от мира.
— Помилуйте, похоронить себя в Богом забытом итальянском селении! С такой внешностью, одарённостью и состоянием?