Мистер Коркоран опустил удочку и задумался, глядя на приречные камыши.
— Постарайтесь понять меня, Патрик. Вы пеклись в этой истории о том, чтобы избавить от неприятностей девушку. Девушку, которая, нисколько не колеблясь, без стыда забирается в спальню джентльмена среди ночи. Девушку, которая вероломно и низко поливает грязью свою ближайшую подругу, рассказывая самое дурное, что знает о ней. Девушку, готовую похоронить родного брата при трёх дорогах, и вообще — выбросить его тело псам, лишь бы добиться вожделенной цели — заполучить в мужья богатого и красивого джентльмена. Вам не кажется, Патрик, что эта девица нуждалась в… некотором вразумлении? В очищении её столь рано искажённой и сильно перекошенной души? Скандал привёл бы к тому, что от неё начали бы шарахаться в обществе — ни одна разумная мать не позволила бы сыну жениться на подобной особе — сестре самоубийцы и содомита. Это заставило бы её задуматься — что стоит порядочность? Что есть честь? Может быть, она опомнилась бы. Одиночество вразумляет. Если же и это не заставило бы её поумнеть и образумиться — значит, порча разъела эту душу окончательно. Но вы пошли по пути легчайшему и грешному — всё покрыли. В Лондон уехало ничтожное, пустое, развратное, подлое и озлобленное существо. Вы милосердны, Патрик, но вы увеличили количество зла в мире, — он грустно взглянул на мистера Дорана. — Я не осуждаю — просто констатирую.
Доран был подлинно поражён.
— Помилуйте, Коркоран! Эта девочка, почти ребёнок…
Коркоран окинул его долгим взглядом, в котором читались дружелюбие, жалость и насмешка.
— Это вы почти ребёнок, Доран, несмотря на зрелые годы и здравомыслие. Я видел её глаза, когда она стояла у моей постели. Это были глаза Мессалины. Проходя мимо неё, я опускал очи, как семинарист, идущий мимо ночного заведения. И это притом, что застенчивостью не отличаюсь.
— Бога ради, что вы говорите?…
— Разумные вещи, Патрик, разумные вещи. Вспомните себя. Вы обмолвились, что вам отказали. Эти четырнадцать лет одиночества сделали вас хуже? Глупее? Нет. Вы набрались ума и созрели. Зачем же отнимать у другого шанс поумнеть? Не бойтесь бед и ударов судьбы — они посылаются нам во спасение и вразумление.
Они собрали снасти и двинулись к дому. Коркоран лениво продолжал.
— Моё сиротство научило меня разбираться в любви и людях, моё одиночество заставило мыслить, унижения и обиды, испытанные в детстве, закалили меня. Я жалею, что помощь дяди не дала мне узнать вкус нищеты — это тоже пошло бы мне на пользу. Горе делает нас людьми, Доран, а ваше «всепрощение» — просто потворство мерзости.
Доран поморщился, но не сдавался.
— Но ведь и его сиятельство просил вас…
— Граф понятия не имел, что представляла собой мисс Нортон на самом деле. Он — добрый человек и склонен смотреть на молодёжь с улыбкой и снисхождением. Во всяком случае, пытается.
Доран кивнул. Это было верно. Он опустил глаза и спросил о том, что его подлинно удивляло в Коркоране.
— Вы говорите, что не застенчивы… Я бы даже сказал, лишены стыда. Почему?
— Я не лишён стыда, с чего бы? Просто меня вечно заставляли стыдиться всего, что во мне подлинного: самого себя, своего тела, своего произношения, своих взглядов. Я пытался подстраиваться под всех, но едва не кончил разладом с самим собой. Людям не приходилось бы стыдиться, если бы они уважали себя сами и были подлинно достойны уважения. Я стыжусь своих мерзких мыслей, своей плотской слабости, но почему я должен стыдиться своей наготы? Я образ Божий.
С этим спорить отцу Дорану было трудно, хоть он и понимал, что суждения мистера Коркорана не универсальны.
Тот же уверенно продолжал:
— Во мне есть стыд — стыд совершить низость, но этот стыд есть мужество. А почему я должен стыдиться своего мужества?
Доран снова бросил внимательный взгляд на Коркорана. Он вернулся к изначальной теме разговора.
— Ну, хорошо, мисс Нортон, по-вашему, юная Мессалина. А ваша кузина Софи и мисс Морган? О них вы придерживаетесь, надеюсь, более лестного мнения?
Чёрные брови мистера Коркорана взлетели вверх, изогнувшись причудливым изломом.