Спешно писались, переписывались и подписывались документы, шли согласования, намечался сценарий суда, подбиралась охрана. Раскалялись телефоны, носились курьеры, окна высоких кабинетов над Лубянской площадью светились до утра. Заседала и Военная коллегия Верхсуда, под председательством Василия Ульриха, — было решено открыть процесс в среду, 27 августа, в центре Москвы, в одном из судебных зданий на Гоголевском бульваре, и проводить “без участия сторон, ввиду ясности дела”.
Предписывалось действовать в режиме величайшей секретности: до суда — никакой утечки информации!
В субботу, в половине двенадцатого ночи, Сосновский вызвал к себе главного виновника происшествия и вручил ему копию обвинительного заключения. В нем было десять обвинительных пунктов — и каждый предполагал расстрел!
Звон колоколов разбудил Любовь Ефимовну. Воскресенье. В этот день, 24 августа, Иваненко опять допрашивал ее.
“— Продолжим. Где вы жили в Москве в 1918 году?
Я молчу.
— Вы вправе не отвечать. Но этот адрес имеет только исторический интерес: ваша квартира служила штабом “Союза защиты Родины и Свободы”.
Кого я могу скомпрометировать? Камни? Я говорю:
— Гагаринский переулок, 23.
— Где жил Борис Викторович?
— Не знаю.
— В таком случае, как он держал связь с Александром Аркадьевичем?
— Через одного офицера.
— Кто был этот офицер?
— Я не желаю отвечать.
Иваненко смеется.
— Любовь Ефимовна, вы не хотите назвать даже Флегонта Клепикова, знаменитого Флегонта, который отказался подать руку министру-председателю Керенскому и который всюду, как тень, сопровождал Бориса Викторовича. Но ведь это уже история.
— А если вы к Флегонту пошлете другого Андрея Павловича?
Иваненко смеется еще громче.
— Теперь, когда Борис Викторович в наших руках, никто из его организации нас больше не интересует. С савинковцами покончено… Кстати, Андрей Павлович хотел бы поговорить с вами…
— Я не хочу видеть этого господина.
— В таком случае, я не настаиваю.
Входит Пузицкий.
— Борис Викторович попросил свидания с вами. Свидание состоится в два часа, в моем кабинете…
Я определяю время приблизительно, — по медному чайнику. Вода сохраняет свою теплоту в продолжение трех часов. Она уже холодна. Час, назначенный для свидания, наверное, уже пришел. Я хожу из угла в угол, хожу без конца.
— На допрос.
Опять бесконечные коридоры. А надзиратель, который идет впереди меня, не торопится и волочит ноги.
В комнате несколько человек. Я с трудом узнаю того, который поднимается мне навстречу. В казенном, смятом, слишком широком костюме, без воротника, без пуговиц на рубашке…
Я жму ему руку. Я смотрю на его лицо. Оно похудело. Но нет ни подергиваний, ни тика. Оно дышит полным спокойствием. Раньше, чем Борис Викторович заговорил, я уже поняла все.
— У вас довольно мужества?
Я шепчу:
— Да.
— Военная коллегия судит меня через день или два. Вас и Александра Аркадьевича будут судить отдельно. Я счастлив: меня заверили, — он оборачивается к кому-то, — что ни вам, ни ему не грозит смертная казнь.
Я закрываю лицо руками.
— Но вы же сказали, что у вас достаточно мужества…
Мужество у меня было. В камере, когда я думала, что нас, всех троих, ожидает одинаковая судьба. Но это неравенство неожиданно лишило меня его.
В Париже Вера Викторовна, Рейлли и его жена, провожая нас, тревожились больше, чем мы. Теперь мне надо пережить смерть Бориса Викторовича…
— Успокойтесь… — говорит Борис Викторович, почти сердито.
— Любовь Ефимовна, выпейте пива. Пиво лучше, чем валериановые капли, — советует Елагин.[8]
Мы сидим за столом. Я с трудом овладеваю собой.
— Вы очень похудели, — говорит Борис Викторович. — Вы должны быть довольны. В Париже для того, чтобы похудеть, вы делали бог знает что…
Он шутит. Я знаю, что он хочет, чтобы я была на высоте положения, — чтобы я не заплакала.
— Очень тяжело в тюрьме? — спрашивает он меня. — Щит? Одиночество?
— Нет, не очень.
— Тем лучше. Ведь вам, вероятно, долго придется сидеть… И у вас никого нет в России. Ни родных, ни друзей. Я не могу себе простить, что я согласился на ваши просьбы, что я позволил вам обоим ехать со мной… Любови Ефимовне и Александру Аркадьевичу будет разрешено писать, когда меня больше не будет? — спрашивает он, обращаясь к Елагину и Пузицкому.