В квартире въедливо пахло похмельным и еще чем-то сырым, то ли мышами, то ли спермой, почему-то это опять напомнило голубого, Лушка решила всякие воспоминания выветрить и распахнула окна и на кухне, и в комнате. Мальца некуда было положить, и она сунула его на подоконник, будто сверток с провизией.
Из окна залетал мелкий дождь. С близкой крыши срывались разжиревшие капли. Внизу перед винным магазином толкалась местная мафия. Мир был знаком до кирпича в дорожной луже. Кирпич прописался в луже год назад и за это время, лишь частично сдвигаясь, не разу ее не покинул, Лушка ему симпатизировала, он был не такой, как прочие, из которых клали стены, а жил ненужно и самостоятельно, и, когда лужа подсыхала и уменьшалась, Лушка так переходила дорогу, чтобы на него приятельски наступить. Сейчас из лужи торчала только кирпичная макушка, да и ту заливало водой, нагоняемой ветром. Лушка поежилась и, вспомнив про младенца, переложила его, сдвинув грязно-засохшую посуду, на кухонный стол. Дивана теперь не было, придется устраиваться на полу, и на полу она совсем сделается похожей на самостоятельный и никому не нужный кирпич.
Младенец издал мышиный звук и стал привычно ловить ртом пространство. Лушка хмуро взяла его на руки, неуверенно покачала сверху вниз, будто пытаясь прикинуть его весомость, потом отнесла в комнату и положила на пол. Вернувшись на кухню, она поставила на газ воду, в которой, как учили ее, полагается согревать бутылочное пропитание. Не очень представляя, что теперь делать, Лушка медленно приблизилась к своему свертку и, услышав настороженное молчание пустых стен и ответное молчание внутри себя, стала разворачивать дарованное роддомом.
Она первый раз увидела ребенка голым. Молчаливая, дряблая, ошпаренно-красная плоть была отвратительной и ненужной. Лушка оцепенело взирала на порожденное и ощущала одно: она не хочет, она не хочет, не хочет…
Кажется, у нее замерзли руки, и она частично выплыла из странно бездонного провала, который, начавшись в ней, уходил, не взирая на все этажи, куда-то в землю и далее еще глубже, в какую-то бесконечную пустоту. В этой пустоте было темно и безвоздушно, было надолго и можно было не дышать и иметь все, ничего не имея. И ей захотелось туда, сквозь этажи, в заподвальные потемки, но замерзшие руки вцепились в крашеный пол, и она переместилась, как в жалкую подачку, в тусклый свет овеществленного дня, она шаркнула онемевшими подошвами о мель бытия, но продолжала жалеть об освобождающей и дарующей тьме.
Она стала, стараясь не дотрагиваться до красной кожи, заворачивать ребенка обратно в милостынные простыни и, собираясь по-старушечьи повязать круглую голову новорожденного существа, недоуменно восприняла еще одно: у него были белые волосы. Совсем белые. Как снег.
Ее сын был сед.
Изо дня в день она пребывала в полусонном механическом состоянии. Чувства ограничивались одним: устала, валюсь с ног, хочу спать, и во сне ей снилось, что она устает еще больше. Как матери-одиночке ей выплатили пособие и обещали что-то ежемесячно, у нее таких денег никогда не бывало, мелькнула мысль купить себе кроссовки взамен тех, что бесполезно умыкнула бабка-халтурщица, — говорила же дуре, чтоб не ездила в трамвае! Но на кроссовки даже такой суммы теперь не хватало, да и не сезон, да и за молоко платить, да особенно и не хочется, она дальше собеса не ходит, ни с кем не видится, а если звонят — не открывает, хотя свет горит везде, и ясно, что дома, но к такому привыкли, бывало и раньше, спишут и сейчас на какое-нибудь новое приключение, а сказать правду — не поверят, не верит и она, такое не может быть с ней на самом деле, когда-нибудь она проснется и все станет иначе, надо только заснуть, заснуть и не просыпаться через пять минут, а спать подряд часов пять или хотя бы три.
Малец покорно глотал молоко, произведенное магазином, тряпичное тельце наполнялось скудным соком; он уже стал рассматривать что-то над головой Лушки, не умея сосредоточиться на ее лице, и слушал звуки из открытого окна, за которым непросыхающие мафиози нагнетали водочный ажиотаж и которое заменяло ему большой мир. Лушка, не имея детской коляски и не желая кукольно таскать мальца на руках, решила вопрос прогулки почти гениально — распахивала рамы, и мир сам, чем мог, проявлялся в комнате под крышей: влажным шелестом троллейбусов, стуком сгружаемых магазинных ящиков, гвалтом молочных и колбасных очередей, — мир состоял из этих праздничных звуков. Иногда птичий полет прочеркивал светлый оконный порядок, но быстро исчезал и редко повторялся, а лишь временно изумлял. Еще более изумляло внезапное материнское звучание, оно было непонятно и необязательно и тоже не принадлежало закономерности.