– …и с твоей мамой, Таинька, очень хочу встретиться. Она вас, наверно, часто навещает. Хорошо, когда в одном городе. А потом вы все к нам приедете, вместе с мамой. Вы на Украине бывали когда-нибудь?
Дора почти не ела и говорила без умолку и сразу обо всем – вернее, вперемешку. Рассказы о дочери («ты Мусю помнишь, Вовочка? – должен помнить, конечно!») перебивались обрывочным описанием собственных мытарств («только когда из военкомата письмо пришло, я узнала ваш адрес»), и беспокойный взгляд становился на мгновение неподвижным, а сама Дора вдруг замолкала и крепче прижимала к себе сонного Ленечку.
В одно из таких мгновений Олька перевела взгляд с полустершейся губной помады на руки, надеясь увидеть маникюр, но Дорины руки, грубые и изношенные, маникюра не знали. Дора погладила ее по голове, и прикосновение этой грубой, почти мужской, руки оказалось неожиданно легким.
– Какие у тебя косы длинные… Ты в каком классе учишься, Оленька?
– В седьмом.
Хорошо, что она не называет ее дурацким именем «Ляля» и не говорит «Ольга», как Сержант. Хотя лучше уж «Ольга», чем «Ляля». Как называть «бабушку Дору», она еще не придумала. «Дора-дора-помидора», давно крутившееся в голове, совсем не подходило и не годилось для этой черноволосой старухи, особенно после ее рассказа о том злосчастном вокзале двадцатилетней давности. Олька отчетливо видела ее, с дымящимся чайником и почему-то в оранжевой нейлоновой шубе – так отчетливо, словно сама стояла на перроне; какая уж тут «помидора».
Дора хлопотала, собирая тарелки и ласково препираясь с невесткой.
– Ляля сейчас помоет.
– Нет-нет, Таинька, я сама; да тут и мыть-то нечего.
– Тем более.
Последние слова были сказаны с нажимом, и Таисия коротко кивнула дочке, что означало «марш на кухню».
Олька стояла у остывшей плиты и мыла тарелки. В голом темном окне отражалась лампочка под потолком, угол кухонного шкафчика и профиль девочки-подростка в клетчатом платье. Было слышно, как стукнула дверь во двор. Она не повернула головы, но знала, что кто-то смотрит, как она сама смотрела на окна, проходя мимо. И занавески, и абажур Таисия считала мещанством и в квартиру не допускала. В комнате, правда, висела люстра, то ли забытая, то ли великодушно оставленная прежним хозяином: два матовых стеклянных плафона в форме тюльпанов на причудливо завитых латунных трубках. В детстве Олька думала, что они золотые. Поскольку люстру не назовешь абажуром (а следовательно, мещанством), ей было позволено висеть. Олька не раз замечала, что матери приятно, когда гости хвалят люстру, хотя она машет рукой и небрежно отвечает: «Остатки былой роскоши». Девочка почти не помнила, а мать охотно забыла жившего в этой квартире дворника, которого трудно было заподозрить в роскоши.
Дора промолчала о голых окнах, но тоже обратила внимание на люстру: «Наверное, старинная?», и Таисия бросила неопределенно: «Более-менее», умолчав о былой роскоши.
Из комнаты послышалось лязганье. Стол передвигают, догадалась Олька. Шарада размещения Доры так и не была решена, и она не спешила возвращаться в комнату. Опять вспомнился разговор у крестных и мелькнувшая на миг надежда: вдруг разрешат – если не у бабушки, так у них? И как дядя Федя уговаривал… Сколько раз в детстве она там ночевала! Тяжелые кресла сдвигались сиденьями друг к другу, крестный скреплял ножки («чтобы Леленька не упала ночью»), так что получалась глубокая кровать с высокими выпуклыми стенками. Нет, ножки кресел никогда не разъезжались. Она лежала в темноте, прислушиваясь к тихим булькающим звукам аквариума и видя широкое окно эркера, его отражение в трюмо и стеклах буфета. Лежать было так уютно, что жалко было засыпать, однако сон налетал быстро и властно, а утром все выглядело иначе и оказывалось, что аквариум не булькал. Теперь, если б ей разрешили остаться на ночь у крестных, она бы уже не уместилась в креслах. И вдруг поняла, что «крестных» больше нет – есть одна тетя Тоня, крестная.
«Принеси мне, детка, очки из кабинета».
В комнате громко обсуждалось, куда кого положить.
– Вовка на полу поспит, не барин, – задорно говорила Таисия.