Следующий эшелон не пришел, зато пришли немцы.
Писала, а как же. Какая больница, и сколько лет было сыну, и что операция тяжелая была, потому что несколько раз у нее спрашивали: «Как же вы, мамаша, двоих детей увезли, а третьего оставили?», точно она по своей воле оставила. Про свекровь со свекром тоже писала, да с ними тетка еще была, старая совсем, а Розиных родителей уже не было в живых. Оно и к лучшему; а как про Арончика моего подумаю, так… лучше бы от аппендицита, правда? Ведь правда же?..
Сейчас Дора смотрела в красивое невесткино лицо с вытянутыми трубочкой губами – у нее часто такое лицо, словно она недовольна чем-то, а ведь счастливая: Володенька при ней, а уж как любит! И дети здоровы, умненькие оба, послушные; квартиру бы скорей получили, да Володеньке надо врачу показаться, кашляет сильно. А бывает другое счастье, необъяснимое: счастье матери, которая спасла двоих детей, потеряв третьего – и не найдя, а теперь уж едва ли найдет… Сколько дней и ночей за эти годы она подходила к кроватке, брала его, с завязанным животом, на руки («лучше б от аппендицита…») и спасала – бежала к поезду, который уходит. Потеряв одного, спасти двоих – и терзаться, что спасла ценою этого одного… И никакими словами не объяснить, что мальчик той «старухи», как Таинька безжалостно ее назвала, не успел ни поголодать, ни померзнуть в нетопленой школе, потому что остался в теплой Виннице – навсегда.
А вдруг?.. Ведь сама она нашла Володеньку, через двадцать-то лет!
…Таинька не одна такая – с людьми так уж бывает: каждый уверен, что ему пришлось горше, чем другому, вот как с чернилами замерзшими.
Может, завтра женщина пожалеет, что рассказала ей так много, но человек так уж устроен, что должен выговариваться хоть изредка. К тому же Дора ей чужая, приехала и уедет, увезет ее тайну и боль в свой Кременчуг, откуда до Винницы намного ближе, чем досюда.
– Война, Таинька, – медленно сказала Дора. – Редко какая семья не пострадала.
Помолчав, добавила:
– Особенно из наших.
Таисия достала из сумки папиросы и вышла.
Олька слышала, как разговор коснулся Ильки-Лилькиной бабки (ее за глаза называли Боцманом), но поняла не все. Конечно, нашим досталось в войне больше всех – и на фронте, и в тылу, но Дора как-то по-особенному сказала про наших. Или показалось, и с бабкой-Боцманом это никак не связано?
В тот же вечер мать с Сержантом ушли в кино. Звали и Дору, но та отказалась: «Хочу лечь пораньше». Уложила Ленечку («ты, Оленька, делай уроки, не отвлекайся»), так что можно было спокойно читать «Дневник Анны Франк», наполовину задвинутый собственным школьным дневником. На кухне слышался плеск воды. Дора тихонько звякала тазом. Потом она вышла, в своем ставшем уже привычным халате, пахнущая хвойным мылом. Небольшой узелок волнистых черных волос был чуть влажным.
– Привыкла я, – пояснила зачем-то с извиняющейся улыбкой, – у нас дома ванна, горячая вода. А можно и в тазике помыться.
Развесила полотенце редкой красоты: розовое, с яркими изумрудными и желтыми цветами. Халат у нее тоже был в цветах – мясистых бордовых розах по фиолетовой фланели. Причесав и подколов волосы, повернулась к Ольке:
– Про что книжка, Оленька?
На белой обложке был контур занесенного в шаге сапога и название, больше ничего.
Как ответить, про что – про войну? Про любовь? Про смерть?
– Вот это убежище, где они прятались. Там не только Анна была. Книжная полка отодвигалась, и здесь была лестница.
Дора держала расческу в руке и сжимала ее все крепче, не замечая, что зубья впиваются в руку. Долго смотрела на портрет девочки.
– Правда, она милая какая? – спросила Олька. – Ей здесь тринадцать лет.
Как мне, подумала. Ровно столько же.
– Тоже из наших, – ответила Дора.
Это поставило Ольку в тупик. Ну да, она ж не читала!..
– Нет, – она говорила тихо, чтобы не проснулся Ленечка, – нет, не наша. Она в Голландии жила. Просто имя такое, что оно много где есть. У нас в классе тоже Анна есть, Кудрявцева, но ее все Нюрой зовут. А Анна Франк в Амстердаме жила, это столица Голландии, мы проходили. Я уже дочитываю; хотите, дам почитать?