Карл оцепенел.
– Мама, я родился в тридцать шестом.
И понял с опозданием, что этого говорить не следовало. Мать резко выпрямилась и требовательно, холодно спросила:
– Так что же?..
Прямо от нее он кинулся в поликлинику. Там, в толпе, его властно остановила, придержав за рукав, какая-то женщина. Карлушка смутно припомнил дальнюю родственницу, которую видел однажды у них в гостях, на старой квартире. Имя – Антонина Григорьевна, Тоня – не вспомнил бы совсем, если б она не подсказала. На Карла обрушился каскад вопросов: что случилось, кто болен, как мама поживает, давно ее не встречала?..
И тут его прорвало: бестолково, сбивчиво, перескакивая с одного на другое, рассказал постороннему, в сущности, человеку про мать, то есть про Париж. Женщина слушала внимательно, без всяких «ахов», чего он опасался; на строгом лице между бровей прорезались две симметричные тонкие морщинки. Она сама распахнула тяжелую дверь: «Пойдем-ка на воздух, на тебе лица нет». «На воздухе» досказал: про чужие слова, интонации, внезапно появившиеся у матери; опять про чертов этот Париж с табльдотом, что бы он ни означал, и про двадцать девятый год, в котором он никак не мог появиться.
– Я ведь только через семь лет…
Антонина Григорьевна оказалась настырной теткой: «По пути доскажешь, я рядом живу». Он горячо запротестовал – надо к врачу записаться, в другой раз как-нибудь; спасибо. Тоня нахмурилась сильнее:
– Это еще на кой? Чтобы сразу на Аптекарскую укатали?
На Аптекарской улице находилась психиатрическая больница.
Мать – в сумасшедший дом?
Дома Антонина Григорьевна пошла к телефону. Карла, отказавшегося от чая, оставила в столовой. Разговора он не слышал и, сидя на неудобном выпуклом стуле, рассеянно обводил глазами чужую комнату, запоминая, по своей привычке, ненужные детали: картину «Девятый вал» над пианино, старинную прочную мебель, иконы в углу, фарфоровые безделушки за стеклом буфета.
Вот как сегодня в этой жуткой квартирке, где он увидел и сразу вспомнил уже виденное однажды пятно сырости на стене, лохматое и шелушащееся; как вспомнил зеленую кафельную печку и голое окно, а с учебником географии и рыжим томом Майн Рида было совсем просто. Кстати, после ремонта квартира может иметь нормальный вид…
Настырная родственница – кем она приходится матери, эта Антонина Григорьевна? – вернулась и, бережно поглаживая ветхую записную книжечку, триумфально объявила, что нашла «нервопатолога»; перечислила несколько человек, которых он «поставил на ноги», закончив: «Никаких поликлиник, ни в коем случае! Скажешь, что от меня».
Ни минуты не верил в затею и ругал себя за погубленный час, но врачу все-таки позвонил, панически напуганный упоминанием Аптекарской улицы. Еще через несколько дней выяснилось, что заболевание называется парамнезией. «Не заболевание даже, а, будем говорить, небольшое расстройство памяти, – объяснил Карлу “нервопатолог”, рыхлый старик с пористым носом и желтыми от табака пальцами. – Критический возраст плюс одиночество; психика – инструмент, будем говорить, хрупкий. Потом… могло ведь случиться, что они собрались куда-то поехать, в тот же Париж, да что-то помешало. – Врач закурил и продолжал: – Ложная память. Возможно, будем говорить, неосуществившиеся планы – или мечта; а то еще фильм посмотрела либо почитала что-то возбуждающее перед сном – вот и результат».
На тумбочке у матери лежал «Тихий Дон». Нужно было обладать недюжинным воображением, чтобы счесть его возбуждающим.
Правда, идея поездки в Париж требовала совсем уже буйной фантазии.
Доктор ему понравился отсутствием профессиональной врачебной бодрости и тем, как он вкусно затягивался сигаретой, отгоняя дым пухлой, как тюлений ласт, рукой. «Да, патология, – он уронил себе на брюки пепел и ловко смахнул, – конечно, патология. Может ли стать хуже? Может; а может исчезнуть и не вернуться никогда. Такие вещи лучше всего вытесняются каким-то переживанием, сильным потрясением». И закончил, посмотрев Карлу прямо в глаза: «Если что-то заметите, позвоните». Выписал успокоительные капли, спокойно принял конверт и велел «кланяться Антонине Григорьевне».