В Швейцарии, в Хорватии — кто там будет думать об улице, о доме в Уимблдоне? Точно так же, как в Уимблдоне не будут задумываться об улице, о доме (о разрушенной улице, о сгоревшем доме) в бывшей Югославии.
Есть вещи, которых лучше не знать. И если все-таки она знает, если поинтересовалась и выяснила, то решила не заявлять о себе. Живет — где бы она ни жила — как изгнанница с грузом знания.
И ни разу не появилась здесь, на этом кладбище, не сочла нужным приехать, потратить время, деньги — ради того, чтобы постоять. Может быть, поплакать. Положить цветы.
Хотя откуда я знаю? Никто не держит могилу под постоянным надзором.
Солнце здесь, у этой стены, греет, но слой тепла тонок, как бумага. Небо синее-синее, как летнее море. Курортные проспекты. Дубровник…
Вижу ее тоже сидящей, в кафе на открытом воздухе. Женева? Загреб? Дубровник? Зимнее солнце. Дымящийся кофе, блестящие столешницы. Глаз не видно — солнечные очки. Проследить за ее взглядом невозможно. Посмотришь и подумаешь: не ребенок. Кое-где побывала, кое-что повидала.
Чего она хотела? Очень легко сказать, что получила желаемое. Как будто это вопрос арифметики — убыток и прибыль. Девушка с блестящими глазами, приехавшая в Лондон учиться, жить. Что ж, она не осталась без компенсации. Беженка? Но как-никак с крышей над головой. Пожила и в комфортабельном Уимблдоне, и в комфортабельном Фулеме. О да, сумела перевернуть там все вверх дном. Компенсация? Более чем. Ведь она, может быть, все эти годы шла через войну. Жестокость с обеих сторон. Честно в своем роде.
А когда наконец у нее появилась своя страна, куда можно вернуться, она вернулась с добычей, с послужным списком — ветеран лондонских пригородов.
Как такое могло случиться? Тепло его последнего объятия еще было при ней.
Она тоже была охотницей — там, в Уимблдоне. Недостающая часть нашей жизни. Она смотрела на него, он на нее. Чей взгляд сработал? Настал, должно быть, некий момент. И когда он настал, уж она-то знала — по крайней мере одна из двоих, — что правил нет. Жизнь совершается за чертой закона.
Любила ли она его — как бы у них ни началось? А он ее? Здесь нет рецепта, это не кулинария. Может длиться всю жизнь, может выгореть дотла за месяцы. Он, конечно, не хотел дотла.
Они гуляют среди деревьев в парке Уимблдон-коммон. Он берет ее, притиснув к стволу. Но она по-прежнему учит английский, учит слова.
Лучшее время, сказала Сара, было, когда они начали обучать одна другую: английский в обмен на сербохорватский. Учительница стала ученицей, начальный уровень — нулевой. На кухне (как будет «мускатный орех», как будет «тыква»?) или у Сары в кабинете с окном, выходящим в сад. Лучшее время: каждая учит другую своему языку. Пусть даже чувствовалось, что Кристина ей завидует. Что в этом странного? Ее кабинет, спокойное место, безопасное. Перевод текстов. Снаружи сад, зимний, усыпанный сухими листьями. Чувствовалось — Сара была тем, чем хотела быть Кристина.
Что ж — это желание сбылось. Насколько могло сбыться. Английский она выучила в совершенстве. Получила диплом. Тоже переводчица. Квалификация приобретена и удостоверена.
И даже мужчина у них был общий.
«Toadstool. Жабья табуретка», — говорит она. Сумасшедшее слово.
Нагибается (так я себе это представляю — детектив, наблюдаю за ними из-за деревьев), делает вид, что кладет в рот и ест, притворяется, что ей плохо. Чем все кончится? Вдруг она забеременеет — у них у обоих это на уме. Но не только это. Чем все кончится? Может, к примеру, чем-нибудь в подобном роде. Ядом, смертью.
Смотрят друг на друга так, словно оба взаправду что-то съели.
Любовь — это готовность терять, это не значит — иметь, владеть.
Выходит — она принесла жертву? Опять оказалась той, кто теряет все? Снова обездоленная — в нейтральной Швейцарии.
Что с ней было дальше? Куда она отправилась? Я мог бы ее найти, выследить. Командировать себя за границу. Выяснить — знает ли она.
Но это не моя забота, я тут ни при чем. Это его забота — того, кто здесь лежит. Боба.