На сообщение о том, что ни Кленин, ни Шарнель не считают возможным визит убитого Шмида к Гастману, он ничего не ответил, а по поводу упомянутого Кленином писателя, живущего в Шернельце, сказал, что сам поговорит с ним.
Чанц отвечал оживленней, чем обычно, радуясь, что они снова разговаривают, и пытаясь заглушить свое странное возбуждение, но, не доезжая Шюпфена, оба опять замолчали.
В начале двенадцатого машина остановилась перед домом Берлаха в Альтенберге, и комиссар вышел.
— Еще раз спасибо тебе, Чанц, — сказал он и пожал ему руку, — хотя и неловко об этом говорить, но ты спас мне жизнь.
Он еще постоял, глядя вслед исчезающим задним огням быстро отъехавшей машины.
— Теперь он может ехать как хочет!
Берлах вошел в свой незапертый дом; в холле, заставленном книгами, он сунул руку в карман пальто и извлек оттуда оружие, которое осторожно положил на письменный стол рядом со змеей. Это был большой тяжелый револьвер.
Затем он медленно снял зимнее пальто. Левая рука была замотана толстым слоем тряпок, как это принято у людей, тренирующих своих собак для нападения.
На следующее утро старый комиссар уже заранее ожидал неприятностей (так он называл свои трения с Лутцем). «Знаем мы эти субботы, — думал он, шагая через мост Альтенбергбрюке, — в такие дни чиновники огрызаются просто из-за нечистой совести, потому что за всю неделю не сделали ничего толкового». Одет он был торжественно, во все черное: на десять часов были назначены похороны Шмида. Он не мог не пойти на них, это и было причиной его скверного настроения.
В начале девятого появился фон Швенди, но не у Берлаха, а у Лутца, которому Чанц только что доложил о событиях минувшей ночи.
Фон Швенди принадлежал к той же партии, что и Лутц, к консервативному либерально-социалистическому объединению независимых, он усердно продвигал последнего по службе и после банкета, устроенного по окончании закрытого совещания правления, был с ним на «ты», хотя Лутца и не избрали в Большой совет; ибо в Берне, заявил фон Швенди, совершенно немыслим народный представитель, которого звали бы Луциусом.
— Возмутительно, — начал он, едва его толстая фигура появилась в дверях. — Что тут творят твои люди из бернской полиции, уважаемый Лутц? Убивают у моего клиента Гастмана собаку редкой породы, из Южной Америки, и мешают культуре, Анатолю Краусхаар-Рафаэли, пианисту с мировым именем. Швейцарец невоспитан, лишен светскости, у него ни капли европейского мышления. Три года рекрутской школы — вот единственное средство против этого!
Лутцу было неприятно появление товарища по партии, он боялся его нескончаемых тирад, но, разумеется, предложил фон Швенди стул.
— Мы впутаны в весьма сложное дело, — заметил он робко. — Да ты ведь и сам знаешь, а молодой полицейский, которому оно поручено, по швейцарским масштабам может считаться довольно способным человеком. Старый комиссар, тоже участвующий в расследовании, отслужил свое, это верно. Я сожалею о гибели такой редкой южноамериканской собаки, у меня у самого собака, я люблю животных и рассмотрю этот инцидент особенно тщательно. Беда в том, что люди совершенно невежественны в криминалистике. Когда я думаю о Чикаго, наше положение рисуется мне прямо-таки безнадежным.
Он запнулся, смущенный тем, что фон Швенди молча уставился на него, потом неуверенно продолжил, что хотел бы узнать, был ли покойный Шмид в среду гостем его клиента Гастмана, как, по некоторым данным, считает полиция.
— Дорогой Лутц, — возразил полковник, — не будем морочить друг другу голову. Вы в полиции отлично обо всем информированы, я ведь знаю вашего брата.
— Что вы имеете в виду, господин национальный советник? — смущенно спросил Лутц, невольно обращаясь снова на «вы»; он всегда испытывал неловкость, говоря фон Швенди «ты».
Фон Швенди откинулся на спинку стула, сложил руки на груди и осклабился — к этой позе он прибегал и как полковник, и как национальный советник.
— Любезный мой доктор, — произнес он, — я хотел бы наконец узнать, почему вы так упорно навешиваете этого Шмида на шею моему славному Гастману. Полиции совсем не должно касаться то, что происходит там, в Юрских горах, — у нас ведь, слава Богу, нет гестапо.