Никого не интересовало, где Берл хранит деньги, что сын ему присылает. В Ленчине воров не было вовсе. Домишко Берла состоял из одной комнаты. Но там было все необходимое: шкафчик для мяса, отдельно — для молочного, две кровати и обмазанная глиной печка. Иногда цыплята прибегали и усаживались на дровах, а когда был сильный мороз, их сажали в клетку и заносили в дом, и ставили клетку у печки. Коза тоже находила приют у печки в самую дикую стужу. В Ленчине те, кто побогаче, жгли по вечерам керосиновые лампы, но Берл и Берлиха не верили в эти новомодные штучки. И что, скажите, плохого, если фитиль плавает в плошке с маслом? Только для встречи субботы Берлиха покупала в лавке три сальных свечи. Летом эта чета подымалась с петухами, и ложились они, лишь, начинало темнеть. Долгими зимними вечерами Берлиха пряла., a Берл сидел рядом и молчал. Так молчат старики, доживающие свой век в мире и покое.
Из синагоги Берл приносил время от времени поразительные новости. В Варшаве какие-то люди — их называют забастовщики — требуют, чтобы царя больше не было. А какой-то безбожник — его зовут доктор Герцль — носится с идеей, что всем евреям надо снова переселиться в Палестину. Берлиха слушала, качала головой, и оборки колыхались на ее чепце. Лицо у нее теперь было желтое, изрезанное морщинами, будто капустный лист. Под глазами мешки и голубые тени. Она уже плохо слышала. Берлу приходилось по нескольку раз повторять каждое слово. В ответ она всегда говорила одно: «Ну, такое только в большом городе может быть!»
Здесь, в Ленчине, ничего не происходило. Только самые обычные события: корова родила теленка, в молодой семье зовут гостей в день обрезания. А если родилась девочка, то торжества не будет. Случалось, умирал кто-нибудь. В Ленчине не было кладбища, и покойника везли в Закрочим. В сущности, в Ленчине почти не осталось молодежи. Дети вырастали и уезжали в Закрочим, в Новый Двор, в Варшаву. А иногда далее в Америку, как их Шмуль. Присылали письма, но ничего там было не разобрать. Потому что, как и в письмах их сына, идиш был смешан с языками тех стран, где они жили. Они присылали фотографии. На мужчинах были шляпы с высокой тульей, а женщины — в нарядных платьях, как благородные.
Берл с Берлихой тоже получали фотографии. Но они уже плохо видели, очков у них не было — ни у него, ни у нее, и они едва могли разобрать, что там на картинке. У Шмуля родились сыновья и дочери — и внуки были, тоже уже женатые и с детьми. У детей были нееврейские имена, и нет ничего странного в том, что Берл и Берлиха не могли их запомнить. Но какая разница? Разве в именах дело? Америка далеко, надо плыть через океан, это на самом краю света. Учитель Талмуда, который приходит в Ленчин, говорил, будто американцы ходят вниз головой и ногами вверх. Берл с Берлихой не могли вообразить такое. Как это может быть? Но раз учитель говорит, значит, так оно и есть. Берлиха долго думала и сказала наконец: «Ко всему можно привыкнуть».
На том и порешили. Слишком много думать — последние мозги потеряешь, избави нас Господи.
Раз в пятницу утром, когда Берлиха месила тесто для субботней халы, дверь открылась и вошел какой-то важный господин. Такой высокий, что ему пришлось пригнуться, чтобы перейти через порог. На нем была бобровая шапка и пальто с мехом. За ним вошел Хаскель, извозчик из Закрочима, и внес в дом два кожаных чемодана с медными замочками. Берлиха раскрыла глаза от удивления.
Господин оглянулся и сказал Хаскелю на идиш: «Это здесь». Он достал серебряный рубль и расплатился. Извозчик попытался дать сдачу, но тот остановил:
— Не надо. Можешь идти.
Извозчик ушел, и тогда мужчина сказал:
— Мама, это я, твой сын. Твой сын Шмуль — Сэм.
Берлиха услышала его слова, и ноги у нее сразу будто отнялись. Руки были в тесте, и она так ослабела, что не могла даже поднять их. Мужчина обнял ее и поцеловал. В лоб, в обе щеки. Берлиха закудахтала как курица: «Мой сын! Мой сын!» В это время вошел Берл с охапкой дров. За ним коза. Когда Берл увидал, что какой-то важный господин целует его жену, то уронил древа и воскликнул: