Бежала рука быстрей да быстрей, вскипело пережитое, пузырились чернила на кончике пера: «...яко от гроба восстав, от дальняго заключения, от радости великия обливался многими слезами, — своё ли смертоносное житие возвещу тебе, свету, или о церковном раздоре реку тебе, свету!»
И, опершись на Иоанна Златоуста, на Послание к горожанам Ефеса о раздоре церковном, сказал о русском православии: «Воистинно, государь, смущена Церковь ныне». Рассказал о чуде, какое видел в алтаре в Тобольске. О Никоновых затейках помянул, о том, что патриарх «поощрял на убиение». О мытарствах своих поведал, о безобразиях воеводы Пашкова. Рассказал, как шесть недель шёл по льду даурскому. Много писал, не поместилось на одном свитке писание, пришлось подклеить ещё один.
«Не прогневайся, государь-свет, на меня, что много глаголю: не тогда мне говорить, как издохну!»
И сказанул о Никоне всё, что на сердце было: «Мерзок он перед Богом, Никон. Аще и льстит тебе, государю-свету, яко Арий древнему Константину, но погубил твои в Руси все государевы люди душою и телом... Христа он, Никон, не исповедует». Перечислив все новшества, введённые патриархом, возопил, призывая: «Потщися, государь, исторгнута злое его и пагубное учение, дондеже конечная пагуба на нас не приидет». А за Афанасия Пашкова, кончая челобитие, просил: «Не скорби бедную мою душу: не вели, государь, ему, Афанасью, мстити своим праведным гневом царским».
— Соорудил себе казнь! — сказал Аввакум, глядя, как просыхают, теряя блеск, чернила.
Край листа остался чистым, и Аввакум приписал: «Свет-государь!.. Желаю наедине светлоносное лицо твоё зрети и священнолепных уст твоих глагол некий слышати мне на пользу, как мне жити».
Перечитал написанное вслух.
— Что, Марковна? Вдруг да и позовёт к себе. Уж я тогда скажу ему! Вышибу слезу-то из сухих глаз.
Свернул челобитие трубочкой, положил на божницу. Три дня не дотрагивался, все три дня молился, а домочадицы с Анастасией Марковной шубы чинили, пристраивали в складках тайнички, деньги зашивали на чёрный день.
Отпустила боярыня Анна Ильинична Малаха в Рыженькую. Лошадку ему дали двадцатигодовалую, но сам телом лёгок, подарки Маняшины да сыновьи тоже не тяжелы. Поехал себе, не понукая старую. Идёт, везёт, и слава Богу.
Лошадка оказалась мудрая. Испытала терпение возницы — не шумит, не стегает — рысцой пошла. Как в гору, Малах спрыгивал с телеги, ободрял работницу ласковым словом. Лошадка прядала ушами, благодарно вздыхала.
Нужно было к жатве поспешать, но Малах правил в иную сторону.
Носил он в ладанке горсть земли со своего поля. Запало ему в сердце получить через ту горсточку благословение всему полю. В Москве не набрался смелости открыть желание дочери и детям, а как поехал восвояси, так рука и потянулась к ладанке. Решился — была не была. Дорога дугой, да лишь бы жизнь была прямая. К святейшему, в Новый Иерусалим отправился.
Никон ныне, как прыщ на языке, многие смелы поносить гонимого. Сказать о патриархе непристойность — заслужить милость сильных мира. Это ли не сатана?
В первый день пути пришлось Малаху под ясными звёздами заночевать. Остановился возле рощицы у малой речки. Рыбаки ему щучку подарили, голавликов с плотвичками.
Запалил Малах костерок, стал ушицу варить.
Вдруг голоса, шаги и — молчок. Малах, заслоняя глаза, глядел-глядел во тьму да и позвал:
— Эй, человек! Поспела ушица!
К костру подошли три монахини.
— Дозволь, дедушка, погреться? Идём, идём, а жилья всё нет.
— Похлебайте ушицы, говорю! Ваша еда, постная.
Монашенки были молоды, а под глазами чёрные круги.
Помолились, достали свои ложки, свой хлеб.
Похлебали.
— Ложитесь на телеге спать, — предложил Малах.
— А мы и ляжем, — согласились монашенки.
Двое пошли укладываться, третья осталась у огня.
— Далеко ли путь держите? — спросил Малах.
— В Никольский монастырь, в Арзамас. Собирали в Москве деньги на строительство, да больно много собиральщиков, дающих мало.
Малах поглядел на монахиню позорче: лицо пригожее, а глаза уж такие медленные, глянут и замрут.
— Тебя, бедную, чай, обидели?
— Инокиню нельзя обидеть, мы не от мира сего... Да из меня, знать, плохая монашенка... Повстречалась нам нынче великая мерзость. Зашли мы утром в село у дороги, в имение княжича Якова Никитича Одоевского, а княжич над своими крестьянками казнь творит. Была у него псовая охота. Приказал он крестьянкам лечь с его гостями. Семь исполнили волю, а три — нет. Этим трём завязали платья над головой, поставили к столбам, и велел княжич всей деревней бить их по стыдному месту, за прекословие. Глядя на то позорище, не сдержалась я, грешница, пригрозила Якову Никитичу проклятьем. Он засмеялся, крестьянок отпустил, а нас привязал. До вечерней зари стояли... Такие ныне православные бояре у православного царя. Антихрист шастает по Русской земле.