И снова катил протопоп в карете.
Изумлялся бегущим впереди и по бокам скороходам, всадникам на белых лошадях, рысящим за каретой шестью рядами, зевакам, ради погляда облепившим заборы, деревья, крыши. Сметливый пострел в новых лапоточках на трубу забрался.
— Сколько же слуг-то у тебя? — спросил Аввакум боярыню.
— Триста.
— За царём меньше ходят, сам видел.
— Федосье Прокопьевне одного возницы хватило бы. Боярыню Морозову, батюшка, везут. Замуж вышла — удивлялась нашим выездам, а муж помер — от страха этак шествую, чтоб никому в голову не пришло обидеть меня, вдову, а того пуще Ивана Глебовича.
В Зюзине поезд боярыни встретили колокольным звоном.
— А это кому слава? Федосье Прокопьевне или тоже боярыне? — не утерпел Аввакум.
— Боярыне, батюшка, боярыне. Я у царицы четвёртая персона. Привыкла, батюшка... По молодости мало что понимала... А нынче... Не скажи ты мне, я бы и не призадумалась.
По широкому двору с кустами цветущей черёмухи хаживали павы и павлины. Сверкая жгуче-чёрным с золотым оперением, бегали между величавыми птицами суетливые крошечные курочки и петушки.
Крыльцо с резными столбами, пол в комнатах, как доска шахматная, мрамором выложен.
Сын Федосьи Прокопьевны, Иван Глебович, выскочил к матушке всклоченный, заспанный.
— На глухарей ходили, на зорю!..
Глаза виноватые, но весёлые. Простите, мол. Незадача! К Аввакуму вежливо под благословение подошёл, глянув вопросительно на мать: кого привезла?
— Сын мой драгоценный, возрадуйся! — сказала Федосья Прокопьевна. — Пожаловал к нам протопоп Аввакум. Полюби батюшку. Его, света, за правую веру в Сибирь гоняли.
— Как ты крестишься? — спросил протопоп отрока.
Иван Глебович вдруг вспыхнул, будто щепочка сосновая, поднял руку, сложив указательный палец со средним.
— Наш человек! — одобрил Аввакум.
А у Ивана Глебовича щёки опять пыхнули.
— Ох, батюшка! — перекрестилась Федосья Прокопьевна.
— Сам скажу! — опередил мать отрок и пал на колени перед протопопом. — Смилуйся! Отмоли мой грех! Я на людях иначе персты слагаю.
— Мы лицемеримся, — призналась боярыня.
— Типун тебе на язык! — вспылил Аввакум. — Любите сладкими словами потчевать. «Ты, батюшка, молодец, что за веру терпишь! Вона, аж до Нерчи допёр! А нам, батюшка, бока наши жалко, спинку нашу белую, боярскую, кнутом не стёганную! На тебя, свет, охотно поудивляемся, поахаем, хваля твою отвагу, а сами — ни-ни! Мы — полицемеримся, нас и не тронут».
— Ты побей меня, протопоп! — заплакала Федосья Прокопьевна. — Возьми кнут потолще, стегай немилосердно, до беспамятства стегай!
Аввакум плюнул, растёр плевок и сел на бархатное креслице, отвернувшись от боярыни, от её сына. Да сообразил: уж очень удобно сидится. Поёрзал, вскочил, на кресло тоже плюнул.
— Как же вам, господам, не лицемериться? Тут мягко, там вкусно. Здесь глазам радость, ушам приятствие... Но будет вам ужо! Плач, скрежет зубов, страдание вечное.
— Поучи нас, батюшка! Поучи! — Федосья Прокопьевна до земли поклонилась протопопу, Иван Глебович лбом об пол ударил.
— Поучиться хотите? Поучу, — согласился Аввакум, — Где у тебя Писание, Федосья?
Анна Амосова, приехавшая с боярыней, тотчас подала книгу.
— Вам, мудроватым боярам, и ученье небось нравится мудреное?.. Отведайте-ка, коли так, «Премудростей Соломоновых». Вот отсюда возьмём: «...не в долговечности честная старость и не числом лет измеряется, седина же есть мудрость для людей, и нескверное житие есть возраст старости». Толкуй читанное, отрок! Толкуй, милый, мы с матушкой тебя послушаем и своё скажем.
— Не смею, — пролепетал Иван Глебович и сделался бледен, как очищенная луковка.
— А ты — смей! Душа твоя, кто о ней больше твоего должен заботиться? Душа, как сундук с золотом. Золото можно растратить попусту, и душу тоже погубить легче лёгкого. Соблазн не только вокруг, но и внутри нас гнездится. В сердце. Дерзай, Иван Глебович.