Переждал протопоп рождественские морозы, переждал крещенские. Сретенские тоже переждал. Как помягчало на дворе, затрусило наст снежком, собрался и пошёл обозом через Тюмень, через Туринский острог на Верхотурье.
Иди и дойдёшь.
В Верхотурье встретил Ивана Богдановича Камынина, старого знакомого. Нижегородский человек, в Москве знались. Иван Богданович полтора года тому назад служил в Верхотурье воеводой. Пока дела сдавал, в дорогу собирался, восстали татары.
— Как же ты проехал, протопоп?! — удивился Камынин.
— Христос пронёс. Пречистая Богородица провела, — легко отвечал Аввакум. — Мне, Иван Богданович, никто уж не страшен после Даур. Одного Христа боюсь.
И верно, зело осмелел протопоп.
Местный иерей, почитая великого страдальца, позвал Аввакума в соборе служить. Аввакум же не только отслужил обедню по-старому, крестясь двумя перстами, но и громыхнул проповедью. Власти, насаждающие Никоновы новшества, назвал волками. Напоследок же так молвил:
— Волчат подавить нигде не худо — ибо волками вырастут. Я же обещаю вам сыскать в Москве матерого вожака, череп ему раскроить за пожранное стадо овец словесных.
От таких речей у священника медвежья болезнь случилась.
Власти тоже проводили протопопа из Верхотурья с великим удовольствием.
По зимней дороге успел Аввакум доехать до Устюга Великого. Здесь и пережидал полые воды.
Мог бы и до Тотьмы добраться, но ростепель обманула. По лужам в Устюг приплыли-прикатили в день Сорока Мучеников. Сняли дом на два месяца. Тут и грянули морозы, да такие, что на улице вздохнуть страшно, грудь обжигает.
Великий Устюг потому и великий, что был в старые годы северной столицей. Все поморы, открыватели ледовитых морей и великих рек, или родом устюжане, или снаряжались в путь в Устюге. Что ни дом — купец, мореход, казак-землепроходец.
В Великом Устюге власти к протопопу благоволили, но друга себе нашёл не среди именитых людей. Шёл к заутрене, неся на себе облако морозное, — в одной рубахе, бос, без шапки — юноша. Не калека, не дурачок.
— Юродствуешь? — спросил Аввакум.
— Уродствую.
— Холодно?
— Холодно, батюшка.
— Приходи ко мне домой, помолимся.
— Сам приходи! Спроси Фёдора, всяк укажет, где моя келейка.
Во время службы юродивый забежал в церковь к иконам приложиться. Ноги об пол стучат как деревянные. Молящихся от того стука мороз по спине продирает.
А Фёдор встал под куполом, на орла Иоаннова, названого сына Богородицы, засмотрелся{8}. Руки сами собой поднялись, но до локтей. Не орлиный взмах — шевеленье замерзающей вороны. Тут певчие запели, Фёдор и замер. Руки топорщатся, ноги боль нестерпимая корчит. Палец с пару сойдёт — взвоешь, а тут по колено мёрзлое мясо на окаменелых костях, — он же, милый, как ангел, глядит на Царские врата, на престол и Духа Святого видит.
Служба кончилась. Подошёл юродивый к протопопу благословиться, сказал, в глаза глядя:
— Д сам тебе келию мою покажу. Пойдёшь?
— Пойду.
А с ним, бедным, не то что выходить из храма, подумать о выходе — студёно. Фёдор углядел смятенье, к руке Протопоповой лицом припал.
— Ничего, батька, я привык. Ради дружбы нашей Господь мороз послал.
Жил Фёдор у людей хороших. Изба стояла на заднем дворе, утонув в снегу. Но пол вымыт, на столе хлеб, печь топится, в печи горшок каши.
— Из каких же ты людей будешь? — спросил Аввакум.
— Из богатых, — просто ответил Фёдор. — У моего батюшки в Новгороде амбары и лавки, но родом мы из Мезени.
— Книги у тебя.
— Батюшка денег не жалел на учителей. Я большие торга вёл, да спохватился. Деньгами вечную жизнь не купишь. Наплакался по себе и пообещал Господу уродствовать. Язык смел, да тело не больно храброе. Солгал я Исусу Христу. Батюшка уговорил не ввергать дом в убытки. Какое купцу доверие, если сын блаженный дурак. Но Господь меня быстро приструнил. Плыл я на ладье с Мезени, волны расходились. Не помню как — то ли смыло, то ли ветром сдуло — упал с ладьи. Ноги в снастях запутались, а голова в море. Тут и обещал Господу: коли спасёшь от потопления, буду бос по снегу ходить. Уж какой силой, а видно — Божией — выперхнуло меня обратно на палубу. И уж больше Господнего терпения не испытывал, пошёл странствовать.