Но кто же это такой – даже глазом не моргнул? Взгляд окостенел, сам сидит неподвижно... Это Владимир Рекшан, младший товарищ Евгения Васильевича по цеху прозаиков. «Дедушка ленинградского рока», «бывший профессиональный спортсмен» и будущий, к слову сказать, профессиональный трезвенник. Вот, вот! К слову, о будущем: справедливость заставляет меня шагнуть далеко вперед – за рамки повествования. Рекшан – человек чрезвычайно открытый, все, что он делает, делает публично. Когда года через два-три он публично откажется пить (не публично пить, а публично откажется!..) и по международным каналам анонимных алкоголиков как бывший алкоголик будет приглашен в Америку с лекциями о вреде пьянства, а потом, по возвращении домой, начнет выступать по радио с американскими впечатлениями, найдется недоброжелатель, который оклевещет Рекшана. Имя ему Николай Коняев. В 94-м он заявит печатно, что не был-де никогда Рекшан алкоголиком. Спортсменом был, музыкантом был, алкоголиком – не был. Да, пил, но не как алкоголик, а просто. То есть, по логике недоброжелателя, съездил в Америку на халяву. А это неправда. Для того и говорю, чтобы опровергнуть неправду. Осенью 91-го я не раз лицезрел Рекшана в писательском кабаке и хочу засвидетельствовать: алкоголиком он был!
А с Николаем Михайловичем Коняевым я несколько раз играл в бильярд. Николай Михайлович оказался незаурядным бильярдистом. Он пользовался персональным кием, сборным-разборным, который приносил из дома в чехле и всегда уносил обратно. Не знаю, что за Страдивари смастерил для него такую великолепную штуку, немудрено, что Коняев часто выигрывал. Играли мы скромно – на сто грамм, и меня всегда поражало, как сосредоточенно, несмотря на победы, трезвел Коняев за бильярдом. Мои же успехи действовали на меня, увы, опьяняюще. К тому же казенные кии, находившиеся на писательском балансе, оставляли желать много лучшего.
Иногда в бильярдную заходили другие литераторы. Тот же Евгений Васильевич или Рекшан... Помню такого – Сергей Носов, который не мог попасть по шару. Когда мы с ним познакомились, он первым делом попросил не путать с другим Сергеем Носовым, потому что их два и оба пишут. Мне объяснили потом, что их на самом деле четыре, если не пять, но я не читал ни одного, а потому так и не знаю, который же был тот.
Парк Победы. Даже кнопка звонка, родная, фамильная, заменена на новую, не мою. Я звонил и звонил: не хер прятаться, знаю, что дома.
Почему-то представил, что дверь открою я сам. Что бы было тогда?
Вот открыл и стоит, не узнает, не знает – меня:
– Ты кто?
– А ты? – отвечаю с угрозой – себе-ему.
Зашебуршало.
Открывший дверь оказался широкоплечим, верзилистым и чернокожим, родом из Африки. Не ожидал. Не я. И даже не Валера.
– Вы кто? – спросил я вежливо гостя.
Он сказал с характерным танзанийским акцентом:
– Шилез.
«Это я Жилец», – ответил я мысленно.
Но спорить с ним не стал. Побрел восвояси. То есть во дворец Шереметева, чтобы дерябнуть в кабаке сто пятьдесят «Менделеевки». Я не хотел думать, что сделали они с моей квартирой. Шилез так шилез.
– А почему ты не вступишь в наш Союз?
– В который?
– В наш.
– Я потребитель, а не производитель, я не пишу романы. Я ем.
– А ты напиши.
– О чем?
– Ни о чем.
– Нет, не смогу. Ни о чем не смогу.
– Не можешь ни о чем, напиши обо всем.
– Обо всем не хочу, нет, не хочу обо всем.
– Если ты не напишешь, другой напишет.
– Нет, – сказал я решительно, – нет.
– Ну хоть в их не вступай, – произнес председатель не их Союза ревниво; он вздохнул, мы опрокинули.
За соседним столиком говорили о музыке революции.
А тогда была perestroyka.
Не то была, не то уже кончилась. Наверное, кончилась. От этого нерусского слова всех мутило давно, им обожралось все человечество, а мы и подавно.
У нее тоже была своя музыка.
Muzika perestroyki.
– Уж лучше в Союз композиторов, – сказал я и попытался напеть то, что слышал сейчас; мелодия деформировалась, расползлась, растворилась в кабацком гуле, исчезла. Я остался ни с чем.
Некто – громко:
– Ничего у нас не получится, пока мы по капле не выдавим из себя Достоевского!
Мне показалось, что произнесено это нарочно для меня, чтобы услышал; нет, конечно. Все замолчали.