Толстой. Благодарю тебя. Смотри, как все хорошо, если быть откровенным и верить. Как хорошо, что мы говорим мирно и дружелюбно. Ты опять согрела мне сердце. Послушай, когда ты вошла в комнату, на твоем лице лежала тень подозрения, своим беспокойством и ненавистью оно было мне чужим, я не узнал тебя, такой ты никогда прежде не была. А теперь лицо твое просветлело, я опять узнаю твои глаза, Софья Андреевна, они стали девичьими, как прежде, добрыми, расположенными ко мне. Иди, отдохни, любимая, уже поздно! Благодарю тебя от всего сердца.
Он целует ее в лоб, графиня уходит, у двери она еще раз взволнованно оборачивается.
Графиня. Но ты мне все скажешь? Все?
Толстой (все еще совершенно спокойный). Все, Соня. А ты помни свое обещание.
Графиня медленно уходит, бросив беспокойный взгляд на письменный стол. Толстой ходит по комнате, затем садится к письменному столу, пишет несколько слов в дневник. Встает, ходит взад и вперед, вновь подходит к столу, задумчиво листает дневник, вполголоса читает написанное.
Толстой. «Я стараюсь быть как можно более спокойным и твердым по отношению к Софье Андреевне и думаю, что мне более или менее удалось успокоить ее... Сегодня я впервые увидел возможность добротой и любовью добиться от нее уступок... Ах, если бы...»
Он кладет дневник, тяжело вздыхает, переходит в соседнюю комнату и зажигает там свет. Затем возвращается вновь, с трудом стягивает с себя тяжелые мужицкие сапоги, снимает блузу. Гасит свет и идет в широких штанах и рабочей рубахе в смежную комнату, свою спальню. Некоторое время в комнате тихо и совершенно темно. Никого на сцене нет. Глубокая тишина.
Медленно, тихо-тихо открывается дверь в кабинет. Кто-то идет босиком по совершенно темной комнате, в руке потайной фонарик, бросающий узкий луч света на пол. Это графиня. Она боязливо оглядывается, прислушивается у двери в спальню, затем, по-видимому успокоившись, крадется к письменному столу. Графиня (видны лишь ее дрожащие руки) сначала хватает отложенную рукопись, волнуясь, начинает читать дневник, затем осторожно вынимает из ящика письменного стола одну за другой бумаги, все поспешнее роется в них, не находя нужной. Наконец, судорожным движением вновь берет фонарик и бредет обратно.
Едва она закрывает за собой дверь, Толстой распахивает дверь своей спальни. В руке у него свеча, она дрожит, так сильно возбужден старый человек: он наблюдал за женой. Сначала он пытается ринуться за ней вдогонку, уже берется за ручку двери, но внезапно заставляет себя повернуться, сдержанно и решительно ставит свечу на письменный стол, идет к двери комнаты, расположенной рядом с его спальней, тихо и осторожно стучит в нее.
Толстой (тихо). Душан... Душан...
Голос Душана (из соседней комнаты). Это вы, Лев Николаевич?
Толстой. Тише, тише, Душан! И выходи скорее...
Душан выходит из соседней комнаты, он тоже полуодет.
Толстой. Разбуди дочь, Александру Львовну, пусть сразу же приходит сюда. Потом беги на конюшню и прикажи Григорию запрячь лошадей, пусть делает он это тихо, чтобы никто в доме не заметил. И сам не шуми. Не надевай ботинки, последи, чтобы двери не скрипели. Мы уезжаем немедленно — нельзя терять ни минуты.
Душан быстро уходит. Толстой садится, решительно натягивает сапоги, берет свою блузу, поспешно надевает ее, ищет какие-то бумаги и торопливо собирает их. Его движения энергичны, но порой лихорадочны. Даже теперь, когда он у письменного стола набрасывает несколько слов на листе бумаги, плечи его судорожно подергиваются.
Саша (бесшумно входит). Что случилось, папá?
Толстой. Я уезжаю, бегу... наконец... наконец-то это решено. Час назад она клялась доверять мне во всем, а сейчас, в три часа ночи, тайком пробралась в мою комнату, чтобы рыться в бумагах... Но это хорошо, это очень хорошо... не ее воля была это, это была воля другого. Как часто молил я Бога, пусть подаст мне знак, что время пришло, — и вот знак дан, и теперь я имею право оставить ту, которая покинула мою душу.
Саша. Но куда хочешь ты, папá?
Толстой. Не знаю, не хочу знать... Куда-нибудь, только прочь от неправдивости этой жизни... куда-нибудь... Есть много дорог на земле, и где-то ждет уже охапка соломы или постель, на которой старый человек сможет спокойно умереть.