Похороны состоялись в среду на Фаркашретском кладбище. Погода в тот день выдалась словно по заказу. С безоблачного неба ярко светило зимнее солнце, и снежные шапки на могилах в его лучах казались безукоризненно белыми шелковыми накидками, украшенными мириадами сверкающих снежинок.
Траурный зал на несколько сот человек был не в состоянии вместить всех желающих, пришедших проститься с бедняжкой Варьяшне, и множество народа осталось на заснеженном дворе. Венков и цветов нанесли столько, что ими был усыпан весь гроб и постамент, на котором он покоился. Светильники на стенах и канделябры, стоявшие по углам постамента, освещали траурные одеяния и лица убитых горем родственников и знакомых.
Эндре, словно в карауле, неподвижно застыл у изголовья, сосредоточенно глядя в красивое, но такое печальное лицо матери. Затем его взгляд скользнул по фигуре отца, который стоял по другую сторону гроба и машинально кивал, отвечая на соболезнования, высказываемые друзьями и знакомыми. Жока, вся в черном, вместе с ближайшими родственниками стояла возле стены. Страдания сделали ее еще более красивой. Она тихонько переговаривалась с дедом Альфредом Шпитцером, который приехал из Парижа, чтобы проводить в последний путь свою дочь. Худая, казавшаяся прозрачной тетушка Ольга плакала, вцепившись в руку мужа.
По другую сторону гроба, как раз напротив них, сидели дед и бабка из Цибакхазы. Они молча разделяли печаль своего сына, а много пережившая на своем веку старушка мысленно взывала к господу богу, чтобы тот не оставил своими милостями ее дорогое чадо. «Господи, — молила она, — успокой его, ниспошли ему твердость, не допусти, чтобы он страдал так ужасно...» Кальман, второй ее сын, поддерживал старушку костистой тяжелой рукой.
Мысли в голове у Эндре крутились с невероятной быстротой, никогда раньше они не перескакивали так с одного на другое, как в эти минуты. Он замечал самые незначительные жесты родственников, малейший трепет полуопущенных ресниц, подрагивание губ и дорожки, проложенные по щекам пробитыми слезами. Из репродуктора лились звуки моцартовского «Реквиема», но музыка почему-то не мешала Эндре — он отчетливо слышал даже то, о чем перешептывались родственники.
Наступила тишина, которую нарушил оркестр, заигравший похоронный марш. Звуки траурной музыки захлестнули Эндре, будто накрыли с головой, и он вдруг почувствовал, что у него перехватило дыхание, а по груди больно полоснуло чем-то острым. Ему хотелось жалобно заплакать, завыть, закричать: «Хватит надругательств над памятью матери! Все убирайтесь вон! По какому праву вы сюда пришли? Каждое ваше слово, даже произнесенное шепотом, — ложь, каждый ваш жест фальшив, даже ваши вздохи и те фальшивы...» Он закрыл глаза, глубоко вздохнул, а затем вытер вспотевший лоб носовым платком.
«Какое мучение эта панихида! — думал он. — Мучение и одновременно искусная игра. Только у меня и у Жоки есть неотъемлемое право находиться здесь, потому что мы по-настоящему любили ее... Сейчас отец горько плачет, а совсем недавно он веселился, не думая о матери. У него катятся слезы по щекам, а в глубине души он, может быть, даже рад, что наконец-то обрел свободу. Не верю я его слезам. И слезам бабушки не верю. Она никогда не любила свою невестку. Так неужели теперь воспылала к ней любовью? Для нее мама навсегда осталась барышней, которая задалась целью разлучить ее с сыном. Так почему же она плачет? Кого, собственно, оплакивает? Кого угодно, но только не нашу маму. Плачет, потому что нужно плакать... О, с каким удовольствием я разогнал бы отсюда вас всех! Но я-то отсюда непременно уйду. Не знаю куда, но уйду. Уйду туда, где меня никто не знает...»
Неожиданно установившаяся в зале тишина отвлекла Эндре от его мучительных мыслей. Потом кто-то вскрикнул: «О боже!» Голос раздался за спиной у Эндре. Вероятно, это вскрикнула тетушка Ольга.
В следующее мгновение из толпы вышел председатель Союза писателей и от имени друзей произнес короткую речь:
— ...Ты была женой и другом нашего коллеги, а это значит, что твой образ незримо присутствует во всех созданных им произведениях. Ты всегда говорила, что быть женой писателя — значит жить жизнью, полной самопожертвования, ибо писатель, являясь слугой своего народа, не может принадлежать только супруге. Содеянное тобой навсегда останется для нас нераскрытой тайной и предостережением, что даже в порыве творческого вдохновения мы, писатели, не имеем права забывать о своих близких, друзьях, коллегах...