Станция Бахмач - страница 7
— Когда Бог дает, то не по кусочку, а целую бочку, — горевали они над своими бедами. — Дети, не дай Бог, оголодают.
Мужчины бродили, занятые починкой разрушенного наводнением, или в поисках заработков, чтоб было на что справить праздник, или пытаясь купить мешок картошки и немного свеклы на рынке, до которого теперь редко добирались крестьяне из окрестных деревень. После наводнения дороги, ведущие в местечко, были так заболочены и размыты, что не вытащить завязшее колесо. Те побирушки, которые годами обладали хазокой справлять Пейсах в Долинце, изменили свои нищенские маршруты и, минуя долинецкую общину, в которой они боялись остаться голодными, направились в другие местечки, расположенные на возвышенностях или вдалеке от разлившихся рек. Единственным ойрехом, объявившимся в Долинце, был Фишл Майданикер, и объявился он в самую последнюю минуту, как раз в пятницу вечером, когда уже давно зажгли свечи и наступила суббота.
Поздно вечером, когда евреи в долинецкой синагоге не только закончили минху, но и Песнь Песней и ждали, что хазан вот-вот начнет обряд встречи субботы, в синагогальном переулке появился побродяга Майданикер и прямо в чем был, с мешком щетины за спиной и с кривой палкой в руке, зашагал к синагоге. Оставив в полише[28] мешок и палку, он прошел внутрь, к рукомойнику, где издавна было его место.
Евреи так и застыли с открытыми ртами и выпученными глазами.
— Суббота! — набросились они с криком на запоздавшего ойреха. — Осквернение субботы!
Больше всех пылал гневом Копл-шамес. Взглянув на опоздавшего, он пальцем подозвал его к восточной стене[29].
— Пойди к хазану и скажи, что уже можно начинать «Пойдемте, воспоем…»[30], — сказал шамес. — Община только тебя и ждет, чтобы начать встречу субботы.
Фишл Майданикер стоял, как всегда, красный и беспомощный. Только его вечная капота на этот раз промокла и была забрызгала грязью до воротника, а короткие сапоги измазаны глиной. Пот ливнем лился с румяного лица. Вместе с вечным запахом свиной щетины в этот раз он принес в святое место и другие деревенские запахи: стоячей воды, заболоченной земли и гниющих корней. Омывая свои перепачканные руки под тонкой струйкой воды, он во всей красе отразился в начищенной до блеска меди пузатого рукомойника. Его вид был, мягко говоря, осквернением святой субботы. Овечьи глаза Фишла, доверчивые и добрые, с ужасающей беспомощностью разглядывали нарядную праздничную синагогу: сверкающие бронзовые люстры и канделябры, изо всех сил отполированные Коплом-шамесом; праздничный, темно-красный бархат расшитого золотом паройхеса на орн-койдеше; по-праздничному вымытых и причесанных евреев в обновках в честь Пейсаха[31] — во всем новом, наполовину в новом или на худой конец в чем-нибудь новом.
Труднее обычного дались промокшему и грязному человеку запутывавшиеся в его густой волосне слова, которые он, оправдываясь в осквернении святой субботы, произносил перед праздничной толпой. Он многое мог рассказать общине о том, что приключилось с ним в дороге из-за наводнения: как он чуть не утонул со своим мешком; как в последнюю минуту спасся на дереве, на котором просидел больше суток; как после того брел день и ночь по пояс в воде и в грязи, чтобы не застрять на Пейсах в пути и к празднику добраться до евреев. Всю дорогу Фишл твердил этот рассказ, чтобы запомнить его. Однако, увидев теперь перед собой в синагоге праздничных, в обновках евреев, обозлившихся на него за опоздание, он так смутился, что не смог выговорить все эти заранее заготовленные слова. Он только что-то с трудом бормотал, бил себя кулаком в грудь, как будто хотел сказать таханун