Хотя Фишл Майданикер годами возвращался из деревень встречать субботу в Долинец, он все еще был не жителем местечка, а ойрехом, субботним гостем, вечным субботним гостем, который прибился к долинецкой общине. И, несмотря на то что он молился в старом, драном талесе, жены у него не было. Кем был этот еврей из деревни Майданик — вдовцом или разведенным, — никто не знал, да и узнать это толком от него самого было невозможно. Он был косноязычен, его язык неповоротливо, словно с риском для жизни выговаривал каждое слово. К тому же его рот был, как забралом, укрыт густыми зарослями бороды и усов. Если несколько слов и прорывались сквозь это волосяное забрало, их все равно невозможно было разобрать. А так как ни у кого не было особого желания вдыхать ароматы, исходившие от Фишла, то никто в бесмедреше не дослушивал его бормотания.
— Ну, раз молится в талесе, значит, вдовец или разведенный, — говорили обыватели и одалживались друг у друга понюшкой крепкого табака, чтобы предохранить себя от насморка.
Хуже было то, что этот чужак, явно из-за своего косноязычия, никогда не мог скопить за неделю работы и двух злотых[1], чтобы снять себе на субботу угол, и вынужден был встречать праздник за чужим столом.
Хотя Фишл Майданикер не был нищим, а скупал щетину, бродя по деревням, он каждый пятничный вечер становился в синагоге у самых дверей, рядом с медным рукомойником, где обычно стоят попрошайки, ждущие приглашения на субботу. Грузный, на коротких, крепких ногах в залатанных сапогах, с огненно-рыжей бородой, в которой весело вспыхивали отблески свечей, горевших в люстрах и канделябрах, он глядел своими овечьими глазами в маленький растрепанный молитвенник и с трудом пережевывал неподатливые буквы субботних молитв. Только и были слышны его приглушенные «благословен Ты», которые он произносил слишком часто, чаще, чем требовалось. Хедерные мальчишки, намекая на промысел Фишла, крутили из его полы «свиное ухо»[2]; подмастерья похабничали насчет того, как он обходится без жены. Фишл не отвечал и лишь беспомощно таращил свои овечьи глаза, доверчивые и добрые. Никакие оскорбления не могли нарушить его безграничного спокойствия. Таким же спокойным он оставался и тогда, когда Копл-шамес, хлопнув рукой по столу на биме, просил, чтобы кто-нибудь из обывателей забрал этого Майданикера к себе на субботу.
Каждый пятничный вечер Копл-шамес проклинал все на свете, пока с великими мучениями не пристраивал этого вечного субботнего гостя. Никто другой из пришлых не был такой обузой. С почтенными субботними гостями у шамеса все выходило как нельзя проще. Обыватели, случалось, даже спорили из-за какого-нибудь проповедника, или еврея, прибывшего из Святой земли, или солдата[3]; сложнее было пристроить простых бродяг, перекати-поле, особенно калек — горбатых, хромых или с больными глазами. Мрачные стояли они в ярко освещенной синагоге, каждый со своим увечьем, выставленным перед всей общиной, и голодным взглядом изучали тех, кому достанутся, чтобы понять, какая у них будет суббота. Тем не менее Копл-шамес для каждого из них отыскивал хозяина. Настоящие мучения начинались для Копла тогда, когда дело доходило до Фишла Майданикера. Обыватели сразу же торопились покинуть синагогу, только бы не вести домой «щетинного» еврея и не омрачать трапезу себе, жене и детям. Но шамес не позволял толпе расползтись.
— Евреи, я не запру синагогу, если на субботу у меня не заберут Майданикера, — грозился он, стуча по столу на биме. — Евреи, я не пойду домой делать кидуш, если вы его бросите на меня… Где справедливость?..
Каждый раз начинался торг.
— Реб Лейзер-Лейб, возьмите человека. Вы уже давно не брали к себе субботних гостей, — взывал шамес, у которого были учтены все обыватели.
— Почему я? Почему вы не говорите этого реб Тевелю? — возражал реб Лейзер-Лейб.
Реб Тевель отсылал к реб Шепслу, а реб Шепсл — к реб Зелику. После долгого торга Копл-шамес раздобывал хозяина для Майданикера, чаще всего ремесленника, ведь ремесленники были не так чувствительны к дурным запахам, как люди ученые и богатые. Но на этом головная боль для шамеса не заканчивалась.