Официальная советская биография утверждала, что Сосюра родился в 1898 году на Донбассе в семье шахтера. Но все было немного сложнее. Среди его предков — украинцы, русские, карачаевцы, сербы и даже евреи. Дед по линии отца владел кабаком и торговал, как вспоминал поэт, водкой «на пользу русской императорской армии».
Из украинских советских писателей 20-х гг. только Сосюра сфотографировался в контрреволюционном имидже
Другой дед — по матери — Дмитрий Локотош был мещанином города Луганска и имел водяную мельницу, «которую пропил». Склонный, как и все поэты, к мифологизации прошлого, Сосюра утверждал, что его предки якобы происходили из Франции, где носили дворянскую фамилию де Соссюр, а потом попали на Запорожскую Сечь. Версия эта никакими документами, естественно, не подтверждается. Сосюра всегда любил чудить. И даже в куда более острых формах. В партийных кругах его считали неопасным чудаком, склонным к демонстративному поведению. Как истинный художник слова он позволял себе всяческие излишества, чуть-чуть отклоняясь от генеральной линии партии, но не настолько, чтобы попасть во «враги народа». Например, в годы НЭПа, когда с буржуазией было заключено временное перемирие, а частная собственность стала считаться такой же полноправной, как и государственная, Сосюра настрочил антинэпмановское стихотворение в духе военного коммунизма:
Я не знаю, хто кого морочить,
Але я б нагана в руки взяв,
І стріляв би в кожні жирні очі,
В кожну шляпку і манто стріляв…
Его пожурили, да и только. Естественно, отстреливать на тротуарах дам в дорогих меховых шубах поэт не собирался. Он предпочитал употреблять их по прямому назначению. А особенно любил балерин, игравших тогда ту же роль, которую в нынешнем бомонде представляют модели. Тем более, что тут же поэт был готов проявить неуместный гуманизм, пролив слезу и над красными, и над белыми:
Шумлять і клени, і тополі,
Лиш не шумить один перон:
Лежить зарубаний за волю,
Лежить зарубаний за трон…
Но мало того! Официально «работая» украинским советским поэтом, в быту классик предпочитал разговаривать по-русски, как об этом вспоминали его соседи по киевскому писательскому дому уже в послевоенные времена. А в молодые годы он даже печатался на этом языке в одном из донбасских поэтических альманахов. Юрий Смолыч в мемуарах вспоминал начало этой поэмы, вышедшей в разгар украинизации 20-х: «Разве я не могу творить и писать стихи по-русски?..» и застрявшее в его памяти лирическое четверостишие молодого Сосюры:
Синий снег и вокруг ни души —
В тихом городе нас только двое…
Отчего ж, отчего же, скажи,
Мне так грустно теперь с тобою?..
Все это, однако, не помешало Сосюре примерно в те же годы настрочить «националистическую» поэму «Мазепа» и «анархистскую» — «Махно», читать которую публично ему запретили. Но этим дело и ограничилось. Ибо в высших сферах поэта считали не политическим противником, а человеком с неуравновешенной психикой. Попросту говоря, немножко не в себе. Глухие упоминания об этом публиковались даже в советские времена. Тот же Смолыч в вышедших ограниченным тиражом в 1972 году воспоминаниях писал: «Сосюра був тяжко хворий — це також відомо всім… Час од часу, не так, на щастя, часто, нервова недуга загострювалась, і Володі доводилося навіть лягати до клінік».
В молодые годы его туда запирали насильно. В 1934 году в столице Советской Украины Харькове популярный поэт выскочил на балкон кооперативного писательского дома, где жил, и на всю улицу стал орать: «Я чорний демон — дух вигнання». Выглядел он при этом настолько возбужденным, что прямо с «концерта» его увезли в главную «дурку» республики — на Сабурову дачу. Для этой цели был даже выделен дефицитный в те времена автомобиль. Его специально дал нарком образования УССР Владимир Затонский.
В лечебнице Сосюра сразу же устроил скандал, обозвав ассистентку зав. психиатрическим отделением «б…», и попытался рубануть ее ребром ладони по горлу. Как вспоминал впоследствии об этом приключении сам «демон»: «В ту мить, коли я на півдорозі спинив руку, вона очима дала знак, і на мене моторошним градом кинулися ззаду і з боків санітари… Того, що кинувся на мене спереду, я одкинув ударом ноги між ноги нижче живота, але це йому не дуже зашкодило, бо він був у шкіряному фартуці. Як розп'ятому, руки мені витягли в сторони і зробили укол, я став весь, як холодець, безвольний і покірний, і чомусь в мені воскресло дитяче… я плакав і просився: “Дядя, я больше не буду!”»