– Но, Наполеон, когда я вижу, как ты сидишь здесь каждый день, прямо как я с тобой, младенцем, пеленая тебя, потому что на подгузники не было денег, когда просыпаюсь и понимаю, что ты, уставший, задремал на стуле, я лью слезы счастья.
Мы оба смотрели друг другу в красные от плача глаза и, по сути, этих слов даже не было нужно.
– Вот и сейчас я плачу, сын: ты – мое единственное достижение. Ты и есть вся моя жизнь. И спасибо твоей покойной матери за то, что она дала мне тебя, несмотря ни на что. Если я встречу ее на небе, то поцелую руку этой женщины в благодарность за Наполеона Мрию, сидящего у смертного одра своего никудышного отца.
Я бросился папе на шею, и мы вместе рыдали друг другу в плечо так, как, наверное, не плакал еще никогда ни один из нас. Больше отец не говорил. Он спал, просыпался время от времени, смотрел на меня и снова засыпал. Через неделю после Нового года, на Рождество, единственный близкий мой человек ушел от меня навсегда. Папа умер.
И вот тогда пришло время моей агонии. В то время, как церкви били в колокола и славили рождение Сына, я орал в подушку в теплой палате и оплакивал смерть отца. Пока эти пару недель он лежал, умирая, я не ощущал того, что папа уходит – для меня он был просто болен. Несмотря на все понимание ситуации, осознание пришло только тогда, когда в убаюкивающих меня в детстве руках перестал биться пульс. В этот и только в этот момент я понял, что теперь у меня никого больше нет. Вообще никого!
Взяв себя в руки, я договорился с врачами обо всех последующих процедурах и ушел домой. Квартира почему-то стала казаться мне еще более пустой, несмотря на то, что отец-то здесь не жил со мной все последние годы. Я разделся, сел, а не встал под душ и понял, что больше не могу плакать. Рыдать, орать, стонать силы были, но все мои слезы остались в больничной подушке.
Не знаю, сколько я просидел под журчанием воды – час или два, но неожиданно меня осенила светлая мысль. Отчего я убиваюсь? От того, что отцу плохо или мне? Ну нет, кому-кому, а папе точно уже хорошо, он ушел от суеты, от своей боли и всей мирской грязи. Может быть, теперь он встретил мою мать и преклонил перед ней колено. А страдаю-то я. Потому что мне стало пусто. Так разве ж это любовь? Нет же. Это эгоизм. Чистой воды эгоизм. Что, мне хотелось, чтобы судороги кашля и дальше терзали моего любимого человека? Вот уж нет! Я хочу любить отца по-настоящему. Ему, скорее всего, хорошо, а значит, должно быть и мне.
Я улыбнулся. Встал, от чего закружилась голова, подождал, пока нормализуется давление и, как следует, помылся, стирая насквозь пропитавшие меня запахи больницы, выключил воду, тщательно вытерся, оделся, натянул теплый свитер и вышел на балкон. Выдыхая паром в холодный воздух, я вспоминал всех, кто тем или иным образом оставил меня. Всего лишь в двадцать один год я уже видел смерти троих близких, а четвертую убил сам своим рождением на свет. Две женщины предали меня, несмотря на всю мою самоотдачу, а две так и не ответили на мою чистейшую и непорочную любовь к ним.
Я облокотился на стену. Даже не знаю, что теперь называть любовью.
И вот тогда, на морозе, в раздумьях, глядя на сотни огней в окружающих меня зданиях, я вспомнил еще одного невероятно близкого мне человека… Быстро забежав в квартиру, я бросился к домашнему – не мобильному – телефону, и стал щелкать кнопки. Помню, еще помню номер… Гудки. Один, два… Я всегда считал до десяти, потом перезванивал снова и больше не звонил… девять…
– Алло? – прозвучал красивый женский голос, не то знакомый, не то нет.
– Элизабет?
В трубке повисло долгое молчание.
– Только один человек за всю мою жизнь называл меня так.
– А вдруг это он и есть?
– Вот теперь я понимаю по интонации голоса, что это ты!
– Элизабет, – громко заговорил я, чтобы не дать ей время на глупые стандартные расспросы после долгого перерыва в общении, – я не знаю, какие у тебя планы, – начал выстреливать я фразы, метаясь по комнате, – замужем ты или нет, есть ли у тебя дети, но, хорошая моя, поскольку ты ответила по этому номеру, ты дома. Сегодня умер мой отец, и ты нужна мне, как никогда раньше.