…Поезд уходил в час ночи. В купе оказался еще только один пассажир — старик с колкими синими глазами, прикрытыми свисающим треугольником век. Лишь только поезд набрал скорость, он распрямил на столике газету, выложил ломоть сала, хлеб, четвертинку водки и, коротко взглянув на Бутова, предложил:
— Угощайтесь!
— Спасибо, не хочется.
Бутов вспомнил, что толком не ел бог знает сколько времени, со вчерашнего вечера, но он действительно не был голоден, его только мутило.
— А это приучаться следует. Не хочется? Так ты про запас. Придет пора, оголодаешь, а приманку не схватишь. Вот и продержишься несколько на плаву…
Слова старика были странными, но сквозь ровную их безучастность чудилось некоторое доброжелательство; тревоги они не вызывали.
Старик ел, отрезая ломти сала и хлеба, мелкими глотками прихлебывая водку. На Бутова он почти не взглядывал. Поев, поднялся и стал ходить из угла в угол купе маленькими шажками, с удивительной даже умелостью используя для прогулки крошечное пространство.
— Странник? — спросил старик на второй день пути.
— «Странник»?! — поняв суть вопроса, но с нарочитым удивлением повторил Бутов.
— Откуда вы взяли? Обыкновенный студент.
— Желания не имеется — молчите; это и есть наиважнейшее. Только трудновато. Иногда так намолчишься, что хоть под поезд, хуже не будет. Так с иным можно чуток раскрыться, роздых себе дать; не обойтись без роздыху. Но риск, конечно, — большой риск…
Старик говорил монотонно, не понижая и не повышая голос.
— Разве ты один?.. Многие подались в странники. Ну, те, которых… как класс; по-простонародному — под ноготь. И то сказать — не каждого тянет, чтобы под ноготь. Особенно молодым, — вам еще мнится, что-то светится.
Помолчав, он спросил:
— Документики в порядке? Бутов кивнул.
— Это хорошо. Однако прописываться не торопись, подайся в глубинку, места тут просторные, лесные. Устроишься в колхозе, который победнее, в леспромхозе или еще где; чтобы в тенечке, не на виду, километрах в полсотне от райцентра, — люди везде нужны; устроился, ну и сиди как таракан на щелочке. Сообразил? «Молчи, скрывайся и таись». Начнет участковый интересоваться, ты — мешок за плечи и в другой район. Или поездом из-под Архангельска, например — под Астрахань в рыболовецкую артель; у нас это «большой рокировкой» именуется. Быстро только надо действовать, не раздумывая.
Купе освещалось пыльной мигающей лампочкой под потолком, и изредка огнями маленьких станций, мимо которых поезд проносился не останавливаясь.
— Все вот так — ив страшном сне не привидится. Дрожишь, а жить хочется… Чудное, однако, человек создание. Все думаешь — а вдруг переменится. Хотя что же менялось у нас со смутных еще времен? Юрьев день отменили?! Всегда под голодом, нищетой, слепотой, несвободой; всегда было и есть — одни в опричнине, а другие опричь всяких прав.
Старик мерил и мерил купе маленькими рассчитанными и бесшумными шажками; так, вероятно, могла приучить только тюремная камера, — подумалось Бутову.
Вспомнилось одно из последних рассуждений Михаила Яковлевича, совсем недавнее: «Казнить» имеет свой антоним — «помиловать», как человек — тень; только тень эта светлая — бывает и так. Благодаря антониму жестокое слово «казнить» все же чуть ограничено в своей злобе. А правителям необходимы слова неограниченной жестокости. Поэтому «казнить» увольняется, а пустоту заполняет старое, только несколько изменившее свою суть, вызверевшее словечко «ликвидировать». По старым словарям ликвидировали если, то — лавчонку, счет в банке. Потом возник уже преступный в глазах товарищей неологизм — «ликвидатор». Как мосток, но еще узенький: жизни не угрожающий. А теперь… Не скажешь ведь «казнить как класс», «казнили класс» — миллионы людей то есть. А «ликвидировали» — почему не сказать. Прежняя нейтральность, незначительность слова позволяет совести оставаться спокойной, гасит сопротивление. Тут от «ликвидировали лавочку» и памяти не остается; слово взято в органы, зачислено в кадры».
В купе вошла проводница, положила на столик билеты:
— Боровское через четверть часа.
Когда она скрылась за дверью, старик с минуту стоял неподвижно, кажется, прислушиваясь к шагам, пока они не замолкли в конце вагонного коридора. Потом неторопливо уложил вещмешок, бормоча нечто малопонятное — без конца и начала: