Дальше пошло в основном грустное.
А ночи стояли белые, Федор читал, сидя в кресле у иллюминатора, положив больную ногу на табурет. Возникали и исчезали за бортом зеленые острова, розовело, бледнело и снова розовело небо, с тонким "ф-р-р-ст" проносились над самой водой утки, орали кошачьими голосами чайки, но Федор ничего этого не видел и не слышал. Никогда ему еще на душу не ложилось столько горечи сразу, так что сердце стучало тяжело, как старый дизель, и пощипывало глаза. Но сквозь горечь пробивалось другое чувство, и было оно светлым и прекрасным. Особенно потрясли Акулова письма Чехова - так теплы и понятны они были, такая нежность в них таилась и грусть.
"Ах ты боже мой, что за человек,- бормотал Федор.- И это ж надо, всякая сволочь жила, а он помер. А?"
А когда прочел в последнем письме: "А от одышки единственное лекарство - это не двигаться",- заплакал.
Странный, очень странный был тогда месяц, и, хотя все потом пошло по-старому, в душе Федора осталось радостное чувство, будто повстречал он старого друга, наговорился всласть, и друг тот ему ровня. Потому как человека понять можешь, если сердцем он тебе близок.
Федор очень удивился, когда боцман сказал ему, что пьесы Чехова в Англии и во Франции ставят. И даже в Японии.
- Что ж они понять в нем могут? Ведь он наш, русский!
- В Чехове со всей остротой выражено чувство прекрасного,- загадочно сказал боцман,- такие шедевры интернациональны.
На что Акулов ему сказал:
- Ладно, боцман, иди проветрись... Чувство прекрасного, сказанул тоже...
Акулов отложил книгу, зажег сигарету. На коричневой с позолотой пачке - Санька, должно быть, вчера в карман сунул - было вытеснено "Филип Моррис". Перед глазами всплыло холеное, с низко подстриженными бачками лицо Саньки.
"Да, культурно живет Александр Ильич,- подумал Акулов,- культурно. Всего достиг. А я? Ну что я за серость такая? Умные книги редко читаю, в театре тыщу лет не был. Возьму да и поеду в это самое Мелихово, в дом-музей, погляжу, как Чехов Антон жил, хороший человек".
Мысль, возникшая просто так, от скуки, вдруг обрела конкретность и остроту желания.
"Поеду,- радостно подумал Акулов,- ах, черт, поеду! Гори оно все синим пламенем. Поеду, и точка! Мы, конечно, не кандидаты каких-то там наук, но насчет чувства прекрасного у нас тоже не все пропало. Имеем понятие! Да! Акулов подмигнул настольной лампе.- А если вы считаете, что радость не может быть вечной, то и хрен с вами, Надежда Андреевна. Обойдемся. Пишите письма..."
До города Чехова, или, как его раньше именовали, Лопасни, Акулов добрался на электричке. Дороги не запомнил, так как задремал и проснулся оттого, что сосед, военный, тряс за плечо:
- Вставай, моряк, станцию свою проспишь.
Шел мелкий дождичек. На привокзальной площади было пусто. Справа, у столба, обозначав-шего остановку, стоял забрызганный грязью автобус. У автобуса сидели на корзинах две тетки, накрывшись голубой скатертью из синтетики, рядом покуривал старичок в зеленом брезентовом плаще, какие носят сторожа.
Акулов подошел к старику и спросил:
- Как до Мелихова добраться, не скажете?
- Это отчего же не скажу? - ехидно прищурился старичок.
- Может, вы не местный.
- Вам бы не говорить, мне бы не слушать, гражданин хороший,- обиделся старичок,- жизнь, можно сказать, в Мелихове прожил.
- И что ты, старый, человеку голову морочишь? - вступила в разговор одна из теток, краснощекая, крепкая, лет сорока, не больше.- Вот на энтом автобусе до кольца, и вся недолга. Вы, извиняюсь, издалека?
- Издалека, из Архангельска.
- Далече. Небось уйму денег на дорогу истратили. К родственникам или так?
- Так.
- А-a, значит, в музей. Доброе дело. Ноне к Антону Павловичу много ездють. Вы из моряков будете?
- Вот ведь бабы! - желчно сказал старик.- Это им скажи, то скажи. Совсем совесть потеряли!
Тетка сердито покосилась на него, но ответить не успела: пришел шофер, молодой, но уже лысый парень в зеленой нейлоновой куртке.
- Поехали! По коням, девушки! - весело крикнул он.- Смотрите, тетки, огнестрельное оружие и взрывчатые вещества провозить не разрешается. Что у вас в корзинах?