Дирик вздрогнул: он безошибочно уловил скользнувшую в стороне тень; она остановилась, застыла на краю сосняка. Дирик все-таки не схватился за автомат — эта тень не могла быть человеком — только животным, каким-то лесным зверем. Но что это? Волк, лисица? Дирик продолжал есть, поглядывая на сосняк. Там больше ничего не было, тень будто сквозь землю провалилась, и вдруг... Пес!.. Это же собака, таясь, шныряет за ним, высматривает и подглядывает.
— Пес, пес! Иди сюда.
Не идет. А может быть, померещилось? Дирик соскоблил с мяса жир, намазал на хлеб и кинул его в ту сторону, где видел собаку. Сомнений быть не могло: из сосняка вылетел черный клубок и, фыркнув, кинулся к пище. Найдя хлеб, опять отбежал подальше. «Не доверяет, зараза!» Дирику стало почти стыдно за свою улыбку, за свою радость при неожиданной встрече с собакой. Теперь-то ясно: пес не уйдет, останется возле человека, последует за ним.
Дирик вернулся в бункер. У него есть кров — можно пожить, отдохнуть, место хорошо замаскировано; да еще есть собака. Только случайно, совершенно случайно люди могут набрести на его убежище; разве что в ясные, безветренные дни нельзя будет топить — в такие дни дым поднимается прямо вверх и виден издалека.
В бункере было очень сыро, и Дирик решил разжечь жестяную печурку. Хорошо, что не поленились поставить ее. Правда, дров не заготовили, но топор лежал тут же под нарами. Как только рассвело, Дирик вышел в лес, натаскал огромную кучу хвороста и принялся его рубить; пока он трудился, собака поблизости не появлялась.
В следующие несколько дней она показывалась только, когда Дирик ел, и никогда не опаздывала, будто заранее знала время, хотя Дирик питался далеко не регулярно. Когда человек доставал еду, собака стояла поодаль, не сводя с него голодного, хищного взгляда; брошенные куски хватала на лету и проглатывала, все так же пристально глядя на человека. Дирику казалось, что в глазах животного сверкают только голод и злоба, никаких других чувств; иногда ему становилось не по себе, почти жутко от ее голодного взгляда, и он бросал собаке больше еды, чем собирался.
— Вот сатана, ты же сжираешь больше, чем я, твой господин и хозяин! — попрекнул собаку Дирик. — Скоро нам придется отправляться на поиски жратвы. Не прокормить мне тебя... Где это ты так изголодался, и почему у тебя глаза такие злобные, сатана ты этакий? Ха, это для тебя самое подходящее имя, буду звать тебя Сатаной...
Раза два Дирик попытался приманить собаку поближе, но она или не понимала его, или не желала слушаться; когда же человек сам делал несколько шагов в ее сторону, исчезала в кустах.
— Как волка ни корми... — ворчал Дирик. — Ну и катись в болото, нужна мне твоя собачья любовь, ха! Хватит с тобой цацкаться. Хлеб из рук моих жрешь, а близко не подпускаешь? Наверно, лупили тебя, вот и боишься, трус! Трус ты и продажная душонка, тьфу!
Как-то вечером Дирик опять растопил печурку и поставил на нее чайник с болотной водой — другой не было; чай отдавал ржавью, тиной, но с этим приходилось мириться.
Печурка раскалилась, Дирик смотрел, как на ее жестяных боках вспыхивают, треща, крохотные звездочки; в детстве ему кто-то говорил: когда на плите трескаются и вспыхивают такие звездочки, это к ветру. В детстве... За каким чертом о нем вспоминать, оно давно прошло! Ни о чем не надо вспоминать, ни о чем. Любая тропинка воспоминаний все равно приведет к разгрому, к поражению, к гибели почти всех надежд.
Лучшее спасение от воспоминаний — самогонка. Ее в бункере было достаточно. Дирик взял с полки бутыль и стал пить. Огненная жидкость обжигала рот, глотку, желудок, зато она обладала магической способностью разгонять воспоминания. Все, что когда-то связывало Дирика с жизнью, с людьми, постепенно теряло значение, мельчало и отдалялось, пока не исчезало совсем, падало в небытие, как камень в воду. Не рассеивалась только злоба и ненависть, жажда мести; они, за последние годы, как клещи, присосались к сердцу и разуму Дирика, стали его второй натурой; сейчас они терзали его еще сильнее, особенно когда он начинал пить. Тогда Дирик строил планы мщения, воображал, что и как будет делать; потом на смену возбуждению всякий раз, и в этот вечер тоже, приходила вялость, благодушное отупление.