Сицилийские беседы - страница 37

Шрифт
Интервал

стр.

— И что тогда? — воскликнула мать. — Ничего, — сказал я.

— Как ничего? — воскликнула она. — Это была одна из дочек Аладино, наших друзей, красивая девушка.

— В этом доме были красивые девушки, верно? — спросил я.

— Да, — рассказала мать. — Их отец ходил на Мальту и обратно на судах с грузом канифоли, иногда какая-нибудь из дочек ездила с ним. Потом одна осталась на Мальте, вышла замуж за золотых дел мастера… А другая вышла замуж за маклера. А третья умерла. — Мать закончила рассказ и спросил а: — Ну и что? Ты говорил, когда она умерла…

— Я сказал, — снова начал я, — что, когда она умерла, я не перестал ходить к ним в дом. Вместо нее я смотрел на сестер.

— Тебе не жалко было, что она умерла? — спросила мать.

— Не знаю, — сказал я. — Остальных я тоже видел голыми… Никогда больше это не было так красиво.

— Как? — воскликнула мать. — Ты никогда не видел, чтобы женщина была сложена так же хорошо, как эти Аладино?

— Я не об этом говорю, — сказал я.

— А твоя жена? — воскликнула мать. — Разве она хуже, чем Аладино? Кого ты взял в жены? — Я не об этом говорю, — сказал я. — Мало же ты видел женщин! — воскликнула мать. — Я не об этом говорю, — сказал я в третий раз.

И мать сказала: — Пошли, теперь мы отправимся к синьорине Эльвире. Посмотришь, как может быть сложена девушка в двадцать лет.

Она ускорила шаг и, опередив меня, пошла среди встречных людей и коз, под огромным и красным заходящим солнцем, среди торжествующего блеянья волынок. При этом она говорила: — Я всегда думаю, что мои сыновья, наверно, не видели ничего подобного, когда делаю уколы синьорине Эльвире.

Часть четвертая

XXXII

Но я уже был по горло сыт этими больными и этими женщинами и не подчинился матери, не захотел идти с нею к синьорине.

Когда мы подошли к ее дому на середине застроенного склона, я сказал: — Подожду тебя здесь.

— Что за разговоры? — прикрикнула мать.

Она оглянулась с видом рассерженной матери, как будто собиралась дать мне затрещину, но обнаружила перед собою не мальчика, а мужчину под тридцать, почти незнакомого, и заговорила, закричала. «Дурак!» — кричала она, но я взял верх, потому что на самом деле не хотел подниматься в дом, колесо путешествия покуда остановилось во мне. Зачем мне смотреть еще на одну женщину? Или еще на одного больного. Для чего? Для чего это нужно мне? Для чего им?

Смерть и бессмертие — я знал их; что Сицилия, что остальной мир — одно и то же. Я посмотрел на богатый дом, подумал о женщине, которая охотно обнажит тело для материнской иглы, для моего взгляда, для мужчины; я отказался от мысли, что она более бессмертна, чем любая другая, чем любой больной или умерший, и уселся на придорожную стенку.

— Подожду тебя здесь, — сказал я матери еще раз.

Ожидая, я увидел, как из долины поднялся бумажный змей, и, проследив глазами за его полетом в светлую высь, спросил себя, почему, в конце концов, мир не всегда такой, как в семь лет, не всегда «Тысяча и одна ночь». Я слышал волынки, колокольчики коз и голоса, звучавшие с уступов крыш и из долины, и много раз задал себе этот вопрос, пока следил за змеем в воздухе. В Сицилии его называют «летучим драконом», для сицилийского неба он что-то вроде Китая или Персии: сапфир, опал и геометрия. Следя за ним, я не мог не спрашивать себя, почему вера семилетнего не остается с человеком навсегда.

Или она была бы опасна? Для семилетнего каждый предмет — чудо, обнаженность всех вещей, и еще женщина поддерживает в нем уверенность, так же как мы поддерживаем ее в женщинах, сотворенных из нашего ребра. Смерть существует, но не убавляет уверенности, и ничто не наносит ей ущерба в «Тысяче и одной ночи» его мира. Мальчику только и нужно что бумага и ветер, у него одна потребность: запустить змея. Он выходит и запускает его, и змей возносит его крик, и мальчик на длинной невидимой нитке ведет его через небесные сферы: так его вера питается уверенностью и торжествует. А позже — что делать ему с уверенностью? Позже он узнает о том, что мир терпит обиды, узнает безжалостность, и рабство, и несправедливость людей друг к другу, узнает, как земную жизнь лишают святости в ущерб роду человеческому и миру. Что бы он делал тогда, если бы сохранил уверенность? «Что бы я делал?» — спрашивает себя человек. «Что бы я делал, что бы делал?» — спрашивал я себя.


стр.

Похожие книги