Прочтите в этой книге хотя бы рассказ, озаглавленный «Прожиточный минимум», присмотритесь к его главному герою Сэму (а по-настоящему, разумеется, Самуилу) Томашевскому. Вроде бы банальная история лавочника, разоренного непосильной конкуренцией с супермаркетом, где твердые цены и выбор намного лучше. И написана новелла безыскусно, нет в ней ни привычных для читателей Маламуда полетов фантазии, ни алогизма ситуаций, зато сколько в нее вложено личного! Тут не выдумана, а прямо из живого опыта взята каждая деталь, даже воспоминания Томашевского о речке в Каменец-Подольском и о стоявшем на берегу угрюмом здании, где, по поверью, обитают окровавленные тени убитых, даже напрочь сносившиеся от долгих стояний за прилавком подметки и каблуки, так что холодно ступне. Или белая папиросная бумага, которую кладут рядом с банками на скудной витрине, тщетно надеясь привлечь покупателей. Или давние клиенты, стыдливо отворачивающиеся при встрече на улице, — они предали соседа, столько лет их кормившего, им стыдно, но что поделаешь, ведь каждый цент на счету.
В повести, которая принесла Маламуду известность, в «Помощнике» (1957), место действия — тоже бакалейная лавка, куда поступает разнорабочим фатоватый парень-итальянец, не испытывающий ни интереса, ни сочувствия к старикам хозяевам, которые ему кажутся скопидомами, ханжами и полупомешанными. Несколько зимних месяцев, которые он проведет в этом на глазах хиреющем торговом предприятии, пока, побуждаемый любовью к хозяйской дочери, не примет иудаизм, а с ним вместе и заботу о почти обанкротившемся жалком бизнесе, заполнены беспросветно однообразным трудом. Ранние вставания, чтобы продать две-три лишние бутылки молока, мозоли от тяжеленных коробок, которые сбрасывает у заднего входа прибывший со склада грузовик, экономия на отоплении, на свете, на телефоне, вечные причитания из-за того, что минувшая неделя опять принесла на десять долларов меньше, чем ожидали, — такие будни, кажется, должны бы внушить одну-единственную мысль о бегстве прочь, пусть придется обойтись без гроша в кармане и крыши над головой.
Однако итальянец остается. И не оттого лишь, что сугубо эротическое влечение одухотворилось чувством, глубоким, как никогда прежде. Что-то очень существенное открывается ему в ту слякотную зиму, которую он прожил среди монотонности этой по преимуществу еврейской окраины, вынужденно, а потом уже по доброй воле деля все повседневные трудности и скупо отмеренные радости людей, не представляющих себе даже возможности жить как-то по-другому.
Их существование убого, бескрыло, ужасающе приниженно и, если смотреть взглядом постороннего, в нем бездна нелепостей, а еще больше уныния и тоски. Но в нем есть и что-то поистине незаменимое, неподдельное, как бы заставляющее с наглядностью представить себе сам человеческий удел — страдания, драмы, всегдашние неустройства, обманывающие робкие надежды и каждодневный страх перед новыми ударами, на которые так изобретательна судьба. И умение терпеть. И способность к жалости, к состраданию, заставляющему того же Томашевского открывать кредит совсем уж обездоленным, хотя у самого дела идут из рук вон скверно. И еще одна способность — выстоять, когда против тебя словно бы все мироздание. Отыскать в душе какие-то потаенные силы, упрямо цепляться за малейший шанс и в итоге сберечь хотя бы крохи, хотя бы обломки некогда более или менее сносного бытия.
Маламуд с первых же книг заявил о себе как о поэте «бедных людей», подразумевая тот смысл, который этому словосочетанию придала русская классика, точно соотносившая социальный подтекст с экзистенциальным. Прямая реминисценция чеховской «Тоски» в новелле «Говорящая лошадь» менее всего случайна, и тут не просто дань признательности Чехову, который для Маламуда, как, впрочем, едва ли не для всех мастеров рассказа в наше столетие, был важнейшим творческим ориентиром. Существеннее, однако, сходство взгляда на участь «бедных людей» и на сам этот феномен. Униженность и у Маламуда — больше чем общественное состояние, это, главным образом, самосознание личности, слишком хорошо себе представляющей холод и равнодушие мира, примирившейся с ним, но не озлобленной, не утратившей хотя бы искорки доброты, какими бы тяготами ни было обременено ее существование день за днем. Даже навязывая «бедным людям» этику приспособления к не ими созданным условиям и тем самым подчас превращая их в законченных эгоистов, подчас вызывая взрывы слепой и страшной ярости против такой судьбы, жизнь не способна до конца в них приглушить гуманное начало или, во всяком случае, понимание постыдности собственного конформизма, оборачивающегося жестокостью в отношении ближних.