Помолчал. Переступил с ноги на ногу.
– Думаешь, отчего лошадь скачет? Кнута боится? Ей этого хочется, лошади, скакать наперегонки с ветрами. Птица – отчего поет? Тебя порадовать? Ей надо выслушать себя, всякой птице, ей от этого радостно. Петух топчет курицу, предаваясь любовным занятиям, – для чего? Чтобы курятина у тебя не переводилась? Петуху это по нраву.
Добавил с укоризной:
– Одинокий мужчина – это преступление, Штрудель. Даже очень, очень пожилой, когда столько вокруг неустроенных женщин.
Штрудель застеснялся, порозовел от волнения, выдавил сокровенное, волнующее немолодого мужчину:
– Не можешь ли ты…
– Могу.
– Еще не спросил…
– Уже ответил. Спать, Штрудель!
И он провалился в глубокий сон.
4
Явился в ночи – во всем великолепии – кавалер ордена Золотого Гребешка Первой степени. Запахнулся в тогу, увлек под виноградные лозы платоновской Академии, произнес сентенцию:
– Петухи, Штрудель, взлетают на крыши, петухам с крыши виднее. Вас выгнали из рая, лишили поэзии, и человек перешел на прозу. Одиночки, лишь одиночки пробиваются к райским кущам, где поэзия еще теплится. Поэтому говорят с восторгом: ах, какое трепещущее поэтическое существо! И никто не скажет: ах, Штрудель! Какая возвышенная прозаическая натура!
– Ну почему же… – возразил Штрудель в утехах сна. – Я хоть и не поэт, но придумал за жизнь одну рифму.
– Перестань! Твоя рифма меня травмирует.
– Меня тоже. "Бежал по лесу заяц, отъявленный мерзавец…"
– Сейчас отключусь, Штрудель.
И выпал из сновидения…
Утро подступило не скоро.
Может, с рассветом. А может, через неделю.
Штрудель лежал под узорчатым балдахином, вытканным червленой нитью, на благоуханном ложе размером с баскетбольную площадку. Атласное одеяло покрывало тело, умащенное мирровым маслом, на голове высился остроконечный колпак с кисточкой, на полу ожидали сафьяновые тапочки с меховой опушкой, возле кровати лежало опахало, пока без применения.
Виссон и пурпур. Сапфир и хризолит. Сандал, благовонный нард, пахучая смирна из королевства Шампаа.
Приоткрыл глаза и увидел расписных ангелов, которые вздымали трубы на высоченном потолке. По стенам раскинулись в неге пышногрудые сильфиды в прозрачных одеяниях, обольстительные, словно в серале. Возле пышного ложа висел гобелен четырнадцатого века: Баязид Первый Молниеносный, турецкий султан на коне, перед строем янычар. В дверях опочивальни застыл, ожидая пробуждения, личный камердинер: атласный камзол цвета бордо с золотой канителью по обшлагам, панталоны в обтяжку, серебряные пряжки у колен. Словно сам Джордж Брайан Браммел, лондонский гусар-повеса, первый на свете денди, занял с охотой почетную должность, изготовившись к ублажению властелина.
Усмотрел трепетание век, почтительно склонился над ложем:
– Не почесать ли барину пятки?
Петух скривился от отвращения:
– Ты же не в той эпохе, идиот! Исчезни!
Джордж Брайан Браммел исчез.
– Это что?.. – прошептал в потрясении владелец однокомнатной квартиры с совмещенным санузлом.
Кавалер ордена Золотого Гребешка возлежал на оттоманке, попыхивая душистой пахитоской. Наушники на голове. В наушниках музыка.
Ответил с достоинством:
– Вивальди. Си минор. Концерт для виолончели, струнных и чембало. К увлажнению души.
Штрудель повторил с угрозой:
– Я спрашиваю: что это вокруг меня?
Петух поскучнел, снял наушники, затушил пахитоску:
– Приличествующий нам интерьер.
– Как оно в комнате поместилось?
– Стены пришлось раздвинуть. Соседей потеснить. Сверху и с боков.
Штрудель отбросил одеяло, головой боднул кроватную спинку:
– Сделай, как было. И немедленно! Если не желаешь на блюдо. Куриная грудка в винном соусе, фаршированная шейка, крылышки на меду.
– Шурда-бурда… – простонал тот, как выругался. – На какие дела посылаемы! Какие преграды одолевали! А с этими? А теперь? Которые докучливы и обидчивы…
Добавил между делом:
– Чтоб ты знал. Меня уже ели. Не однажды.
– И что?
– И ничего.
– Ты несъедобный?
– Я несъедаемый. Нефролепис – птерис…
Исчезло ложе, исчез гобелен, ангелы с сильфидами, и всё возвратилось на прежние места, ввергнутое в первоначальное убожество. Старая его кровать. Одеяло с подушкой. Растоптанные тапочки. Даже тумбочка вернулась, утробно поскрипывая, которую собирался выбросить за ненадобностью.