Соль анекдота вот в чем: Хааст — вылитый Юатт. Их резали по одному шаблону. Ключевое словосочетание — хорошая физическая форма. Подозреваю, Хааст до сих пор каждое утро делает двадцать отжиманий и проезжает на велотренажере несколько воображаемых миль. Морщинистая корочка на лице подрумянена в солярии до аппетитного загара. Редкие седеющие волосы подстрижены под бобрик. Он доводит до логического конца маниакальное американское кредо, что смерти нет.
И не исключено, что он — рассадник рака. Не так ли, Ха-Ха?)
* * *
Позже:
Я поддался. Зашел в библиотеку (Конгресса? такая огромная!) и нагреб дюжины три книжек, которые сейчас украшают полки в моей комнате. Это действительно комната, не камера: дверь остается открытой день и ночь, если можно сказать, что в этом лабиринте без единого окна бывает день или ночь. Недобор по окнам с лихвой возмещается дверьми: куда ни глянь — белые, совершенно альфавильские анфилады, испещренные, словно знаками препинания, нумерованными дверьми, большинство из которых заперты. Ни дать ни взять замок Синей Бороды. За немногими дверьми, что я обнаруживал открытыми, оказывались такие же комнаты, как моя, хотя явно нежилые. Я что, в авангарде армии наступления? В коридорах размеренно мурлычут кондиционеры; они же убаюкивают меня, как говорится, по ночам. Уж не в Пеллуцидаре ли я? Исследуя пустые коридоры, я колебался между приглушенно-безудержным страхом и приглушенно-безудержной веселостью, словно при просмотре не до конца убедительного, но не без знания дела снятого фильма ужасов.
Моя комната (вы хочете фактов? их есть у меня):
Какой восторг! Какая тьма
царит. Полярная зима.
Побелка больше не бела.
Лишь лунный свет из-за угла
напоминает белизну.
И я тону,
в нее вперяя взор.
По-моему, она желтая,
хотя трудно сказать.
Вряд ли Ха-Ха будет сильно рад, могу себе представить. (Честное слово, Ха-Ха, так получилось). Для экспромта оно, конечно, не дотягивает до уровня „Озимандии“, но я вполне удовлетворюсь результатом и поскромнее, честное слово.
Моя комната (вторая попытка):
Белесая (вот чем, вкратце, поэзия отличается от фактографии); на белесых стенах — абстрактные картины маслом (оригиналы) в безупречно-деловом стиле нью-йоркского „Хилтона“, картины нейтральные по содержанию, как пустые стены или бланки тестов Роршаха; дорогие, датского дизайна, параллелепипеды вишневого дерева, тут и там украшенные веселыми полосатыми кубическими диванными подушками; акрилановый ковер цвета охры или почти; высшая роскошь незанятого пространства и пустых углов. По моим прикидкам, площадь комнаты футов квадратных эдак с полтысячи.
Кровать помещается как бы в отдельном маленьком флигеле и может быть занавешена безвкусными цветастыми драпировками. Такое ощущение, словно все четыре белесые стены с этой стороны матовые, а с той — прозрачные, будто за каждой симметрично оплывшей грушей молочного света скрывается микрофон.
Что, собственно, происходит?
Вопрос, готовый сорваться с кончика языка у каждого подопытного кролика.
У того, кто подбирал библиотеку, со вкусом куда благополучней, чем у здешнего художника по интерьеру. Потому что „Холмов Швейцарии“ на полке оказался не один экземпляр и не два, а три. Даже — Господи спаси — экземпляр „Джерарда Уинстенли, пуританского утописта“. Внимательно прочел „Холмы“ и не обнаружил ни одной опечатки, только в фетишистском цикле порядок перепутан.
* * *
Еще позже:
Пытался читать. Раскрываю книжку, но буквально через несколько параграфов теряю всякий интерес. Так по очереди отложил Палгрейва, Хейзингу, Лоуэлла, Виленски, учебник химии, „Письма к провинциалу“ Паскаля и журнал „Тайм“. (Как я и предполагал, мы уже пустили в ход ядерное оружие поля боя; при разгоне демонстрации протеста в Омахе погибли двое студентов). Настолько беспокойно я не ощущал себя со времен второго курса в Бэрде, когда трижды за семестр менял тему курсовика.
Голова идет кругом, и головокружение отдается во всем теле: в груди гулко саднит, в горле пересохло, и вообще какая-то совершенно неуместная веселость.
В смысле, что тут смешного?
4 июня
Утреннее отрезвление.