Аника замечала, как море переливается разными оттенками ее любимой бирюзы, и через каждые полкилометра требовала остановиться, чтобы сделать снимки. Дионисио ей позировал: на одной фотографии демонстрировал бицепсы, на другой косил глазами, на третьей плотоядно ухмылялся, сунув в шорты банан, а на голову водрузив ананас. Через несколько лет он будет рассматривать эти фотофафии, поражаясь, как пережил времена невинной чистоты, далекие, точно войны за независимость, и столь же неповторимые. Это чувство всегда сопровождалось опустошающей тоской, «saudade»,[36] которое он так старался ухватить в своей музыке.
Аника постоянно таскала Дионисио на прогулки по Новой Севилье искать следы индейской культуры, которые там встречались чаще, чем в индейских селениях. Дионисио купил Анике простенькие бусы, потому что она не позволяла покупать дорогое; Аника и так чувствовала себя виноватой и не делала ответного презента, потому что он бы стал прощальным подарком.
Выйдя из лавки, они увидели, как по городу проносят мумию святого, но так и не выяснили, кто он такой, поскольку процессию охватил истерический пыл, и все старались коснуться почерневшей, на вид неопрятной ступни, надеясь, что на них снизойдет благодать чудес, что совершались не часто, но зато с чувством юмора; говорят, однажды святой не смог вернуть прокаженному сожранные недугом пальцы, но сделал так, что больной проснулся на помойке, где провел ночь, и обнаружил у себя на груди пару новехоньких перчаток из тисненой кожи. Отвратительного мертвеца с безумным оскалом пожелтевших зубов, с кожей дохлой коровы и пучками рыжеватых волос нелепо украсили свежими белыми гвоздиками, которые ежедневно доставлялись самолетом из столицы по заказу и на деньги религиозных последователей; они покупали цветы у той самой компании, что приобретет дурную славу, расстреляв забастовку рабочих, не желавших умирать от пестицидов, которые незаконно поставляли беспринципные западногерманские корпорации. Неизвестно, исцелил ли святой хоть одного рабочего или, может, кого воскресил, но на сей раз его блистательнейшее чудо состояло в том, что он устроил небывалую в Новой Севилье дорожную пробку и показал Дионисио маленькую девочку с цветами в волосах. Дионисио решил, что на днях попросит Анику выйти за него, чтобы у них появились точно такие дочурки.
Они все время катались на мотоцикле – идеальный способ охладиться на жаре, когда предметы словно колеблются в воздухе, а на пастбищах возникают миражи замка Новой Севильи. Идеально для Аники: она клала голову Дионисио на плечо и целовала в шею, запоминала его запах и контуры его живота. Идеально для Дионисио: видя по бокам ее неотразимые длинные ноги, такие гладкие и загорелые, он снимал руку с руля и гладил их. Оборачиваясь, он видел ее волосы, что развевались в потоке воздуха, ее зеленую рубашку, небрежно завязанную под грудью, громадную сережку, бело-зеленые полосатые шорты. Глаза Аники были закрыты, словно она грезила, и Дионисио ощущал радость и ужас человека, в ком белым вьюнком распускаются надежды, которые так же легко сломать, как этот нежный цветок.
Как-то раз, вернувшись в пансион поздно вечером, они сфотографировали друг друга на балконе; оба улыбались, глядя в объектив, потом Аника повалилась поперек кровати, а Дионисио, не входя в комнату, стоял и смотрел на нее. На мгновенье их взгляды встретились, и обоим стало странно и неуютно: точно оба пытаются понять, что за человек перед ним. Два незнакомца оценивают друг друга, угадывают, что у другого на уме. Анике казалось, она презренная тварь, а Дионисио думал, что такой чистый человек, несомненно, сохранит верность до гробовой доски, и как же плохо нужно с ней обращаться, чтобы она собрала вещи и ушла. Внезапно он сказал:
– Я себя чувствую очень несчастным.
Удивившись, испугавшись – вдруг ему что-то известно, – Аника села на кровати и спросила:
– Отчего?
– Потому что не хочу возвращаться в этот сраный город на эту долбаную работу, потому что боюсь, ты уедешь в университет и меня бросишь. – Дионисио отвернулся, чтобы она не увидела, как повлажнели его глаза, и привалился к косяку.