Аника не отрывала глаз от пола – боялась, что человек, который телепатически общается с животными, прочтет и ее мысли, узнает то, в чем она не хотела признаться даже себе. Она боялась Дионисио так же сильно, как бандитских угроз, – она видела его ветхозаветную ярость и знала, что та смертоноснее пуль. Она ненавидела себя за то, что прикидывается невинной овечкой.
– Милый, с чего ты взял, что я тебя брошу?
Дионисио засунул руки в карманы, поежился и уткнул подбородок в грудь. Две слезинки предвестницами больших слез тихонько скатились по его щекам.
– Потому что чувствую себя таким несчастным.
Когда Лазаро одолели мощные потоки с водопадами выше по течению, он бросил каноэ и пошел пешком. В пышной чаще леса очень пригодилось бы мачете, но руки превратились в звериные лапы – суставы будто втянуло в ладони, на них теперь болтались бесполезные култышки с остатками ногтей; нож удержать нечем. Он пробирался сквозь заросли, отводя ветки с шипами, с острыми листьями, и бесчувственность тела, бывшая проклятием, стала благом. Лазаро не чувствовал ни жалящих москитов, ни кусачих муравьев, ни колючих шипов и шел все время туда, где садится солнце, порой невидимое сквозь листву, и где перед затуманенным надвигающейся слепотой взором изредка мелькали холодные горные вершины.
Порезы на босых ногах превращались в язвы, сочились гноем и зловонной слизью, но он не слышал их гнилостного запаха. Пальцы на ступнях отвалились, вместо них торчали иголками ломавшиеся то и дело кости, но Лазаро не чувствовал боли, только замечал, что продвигаться все труднее. На солнцепеке на руках и ногах вздувались волдыри, и он их видел, но не чувствовал, а по вечерам, перед заходом солнца, зажав во рту или в культях палочку, выковыривал личинок из ран.
Ко времени, когда воздух сделался тоньше, ночи холоднее, а растительность вокруг поредела, Лазаро уже умирал. Обложенное гнойниками горло не давало дышать, и при каждом вдохе он заходился надрывным кашлем с придушенным свистом. Когда он вслух молился или припоминал нежные слова, что говорил Раймунде и детишкам, голос звучал клекотом стервятника, а губы не шевелились из-за наростов, бугров на языке и в гортани и прожженного язвой свища в нёбе. Ослепленный светом, от которого не спрятаться, шатаясь и давясь холодеющим воздухом, он ковылял по открытым пространствам предгорий; рассудок окутался мраком подступающей смерти, и голодный, заживо гниющий Лазаро убаюкивал себя, погружаясь в долгий прекрасный сон.
Он опять очутился в лесу, опять впервые встретился с Раймундой. Она выходила из реки, и он видел ее грудь пятнадцатилетней девочки, такую округлую и упругую, сморщенные от прохлады темные соски, с которых каплями стекала вода. Она улыбалась и держала в руке паку – эту рыбу ловят, стоя совсем неподвижно в реке, и хватают, когда проплывет мимо. Из каноэ он крикнул ей: «Приветик, девушка, не для меня ли эта рыбка?»
«Ага, получишь после дождичка в четверг!» – засмеялась она. У нее были темно-карие глаза, ожерелье ракушек на нитке. Она так шаловливо слизывала воду с губ, а когда смеялась, открывались невероятно белые зубы.
Он был силен и красив, в каноэ полно рыбы, тетра и пираруку, и она поняла, что он замечательный рыбак. «А эта не для меня ли?» – спросила она, показав на самую крупную рыбу. «Конечно, бери, – ответил он, – только в обмен на поцелуй».
Лазаро вспоминал, как они в первый раз дарили друг другу свои тела на песчаной отмели, а наверху стремглав носились зимородки. Как оба задохнулись от изумленного восторга, как идеально совпадали в плавном движении, как поняли, что созданы друг для друга. Они заснули на песке, и река бросала на них блики, а потом барахтались и брызгались, пока не спохватились, что уже почти ночь, рыбы совсем не наловили, и вокруг порхали колибри.
Он вспоминал свой восторг при рождении маленькой Терезы, совершенного чудо-ребенка, она почти не плакала, а плавать научилась раньше, чем стоять на ножках. Порой Тереза путала его с матерью, искала грудь, и тогда, чтоб ее успокоить, он давал ей пососать палец.