Настя тоже не сидела на заимке сложа руки. Она была расторопная, на редкость трудолюбивая, безропотная, готовая к любым испытаниям, наполовину русская, наполовину хакаска. Еще при первом муже, погибшем в начале мировой войны, выучилась Настя редкому в селах ремеслу модистки и тем зарабатывала себе на жизнь, когда Иван служил в Енисейском казачьем полку в Красноярске.
Все было вроде бы ладно, все шло к лучшему, живи себе не тужи, да в один из дней нагрянула на Теплую речку милиция: двое в новенькой военной форме с красными бантами и наганами, третий — с бантом и винтовкой, а штык у винтовки был русский, со ржавыми пятнышками на острие. Иван в ту пору колол дрова на каменистой площадке у дороги. Приезжие соскочили с розвальней и обступили его, сторожко поглядывая, как он управляется топором с кряжистыми чурбаками. Потом один из милиционеров, знакомый Ивану парень из волостного села Дума, миролюбиво сказал:
— Поехали, паря.
Чуял Иван, не пиво варить и не на гулянку повезут его под усиленным конвоем — сердце враз защемило от предчувствия беды. Да что поделаешь — не убежишь, когда застигли вот так, врасплох. Иван не спеша надел на шею шерстяной шарф крупной домашней вязки — Настино рукоделье — и срывающимися пальцами застегнул на крючок тугой ворот шинели:
— Поедем, раз надо.
А тревожная мысль напряженно билась в мозгу: за что его? Что могло случиться? Правда, в то время аресты были не в диковинку, в домзаки и сельские каталажки сажали многих. Кого тут же списывали в расход, иные пропадали без вести, но случалось, что и выпускали, когда людей арестовывали по ошибке, безвинно, по чьему-то наговору. Вот и с Иваном должны бы теперь разобраться, проступка на нем вроде бы никакого не было.
Ехали в Думу на заледенелых крестьянских розвальнях. Едва тронулись с места, старший из милиционеров деловито переложил наган из кобуры за пазуху:
— Ежли взял себе в соображенье, так оставь.
Иван усмехнулся. Это явно не понравилось всем троим: суровые взгляды их разом сошлись на его чуть побледневшем лице. Старший повторил предупреждение и огрел хворостиной по крупу сильного, запотевшего на боках жеребца. Конь рванул так, словно собирался выскочить из оглобель, из-под копыт ошметьями брызнул спрессованный снег.
И тогда Иван услышал за спиной надрывный крик, перешедший в причитания. Это, сраженная происшедшим, плакала Настя. Иван не оглянулся и даже не повел ухом, но сколько раз потом, уже будучи в тюрьме, он мысленно видел набрякшие слезами длинные черные Настины глаза! Может, и бежал-то из заключения он ради них, чтоб утешить эту близкую, верную ему женщину.
Бежать-то бежал, да не знал, куда теперь податься. На Теплую речку? Так там его ждут уже, снова схватят — и в Красноярск. Если бы определиться в Ачинске, но человек — не иголка, разве скроешься среди чужих! Вот и выходит, что как ни крути, а остается для тебя, Иван, одна нехоженая тайга, глухомань вековечная, где медведи да пухлые непролазные снега. А надежда у тебя лишь на то, что когда-нибудь сменится власть.
Провальный сон освежил Ивана, думалось неторопко, обстоятельно. И именно теперь понял он со всей ужасающей ясностью, что боится не столько нового ареста и суда — хрен с ними! — сколько чужой ему черной тайги и лютого одиночества. Он же обыкновенный человек, а не какой-то хищный зверь. Мать родила его добрым.
За беленой перегородкой временами постукивала о пол деревянная нога хозяина. Кто он такой? Ради чего приютил незнакомого ему Ивана? На эти и другие вопросы, то и дело возникавшие в его сознании, Иван не мог дать ответ. Разве что придет Сима и как-то объяснит Ивану все это.
Затем Соловьев, попросив у хозяина бритву, сел перед зеркальцем и увидел в упор чужое, белое как полотно лицо. На впалых щеках и на подбородке топорщилась густая рыжая щетина, посинели и растрескались сухие губы, а в глазах затаилась настороженность, как у почуявшей кошку мыши.
Хозяин подтянул сыромятный ремень деревяшки, опустил пониже штанину и сел на лавку напротив. Некоторое время он молча наблюдал, как Иван густо намыливал щеки и правил бритву на ладони, затем вкрадчиво проговорил: