Стали притормаживать едущие мимо машины, я видел повернутые блины любопытных лиц. Одна даже остановилась, из нее вышел водитель и остался смотреть, положив предплечья на ребро открытой дверцы.
— Где телефон? — спросил я. Голос у меня был сухой, хриплый, а губы покрылись противной солоноватой коркой.
— Позвонили, позвонили уже, — замахали руками продавщицы, вышедшие наружу и белевшие в дверях своими халатами.
Я никак не мог сообразить, зачем на пиджаке наколоты медали, почему — то это меня удивляло. Я вспомнил, что скоро девятое мая. Потом еще что — то противно заблеяло, совсем рядом.
В конце концов я сообразил, что это звуки сотового телефона, и увидел маленькую черную трубочку, завалившуюся под колесо и продолжавшую исправно служить по своему назначению как ни в чем не бывало. Было непонятно, почему он уцелел среди всего этого. Я не знал, как его отключить, и стал бить его об асфальт, пока он не замолчал.
— Все, — сказал вдруг старик.
Помню, я хотел что — то спросить, возмутиться, опротестовать, но слова не озвучивались, и я смотрел, как он, растопырив короткие пальцы с толстыми заскорузлыми ногтями, просто, как жалюзи, опустил Пашины веки.
— Накрыть бы надо, — намекнул он, недовольно задирая голову на придвинувшихся вплотную людей. Я сбросил плащ и накинул его на тело.
Показалась “скорая” и встала на благоразумном расстоянии от изуродованной машины. Оттуда выпрыгнули врачи и поспешили ко мне быстрым шагом. Я был весь заляпан кровью, так что им немудрено было ошибиться.
Следом вышел и водитель поглядеть на происшествие, и они с медсестрой о чем — то переговаривались. Водитель что — то ей показывал, размахивая руками. Видно, он реконструировал несчастье, а она, в свою очередь, объясняла ему причины смерти, как они звучат на языке медиков. Я рассеянно ловил обрывки этого разговора, купированного посторонними шумами.
— Болевой шок, — это по крайней мере я услышал отчетливо.
Руки мои блуждали по карманам в поисках сигарет, но сигареты почему — то никак не находились, и руки опять и опять врывались в темные внутренности карманов, выворачивая их наружу, как при рвоте, — оттуда вываливались какие — то бумажки с записями, табачные крошки, и все это падало в лужу, посыпая радужные разводы машинного масла и мои ботинки, стоявшие там же, посреди всего.
Машина нехотя догорала, распространяя острый запах сожженной синтетики — запах, похожий на тот, который излучала горевшая на “выставке” актуальная урна. Было похоже, что снимают кино, вот только камеры нигде не было видно. Я сидел на бордюрном камне и тупо смотрел, как пламя поедало нашу универсальную антологию, и воды пейзажей не тушили пожара, а его питали. Я смотрел, как корчились в нечистом огне обнаженные коры и куросы, как, обожженные, исчезали города и деревни, как огонь безжалостными гримасами срывал ткани с богородиц и терзал нежную плоть божественных младенцев. Потом уже я увидал свой плащ, застывший широкими складками в причудливом положении чуть поодаль, там, где его бросили санитары, и подумал, что сигареты, наверное, в плаще.
Рядом со мной остановились два подростка и стали смотреть пожар.
— Классная тачка, — сказал один. — Только жрет много. Нечего в городе на такой делать. Зато в гору прет и прет, мне Прохор говорил, зверь, чума. У него у дядьки такая. Он ее в Крылатском гробит. Прет и прет.
Опять задребезжал сигнал радиотелефона, лежавшего под колесом на выпуклой спинке, брюшком кверху, на котором белели щегольские пуговки кнопок.
— Прикинь, — сказал другой.
Потом я дремал в бессилии, опустив расхлябанный столик, и на него положил руки, а сверху положил голову. Внешние впечатления наплывали преходящими волнами и, сплетаясь с химерами сна, отнимали друг у друга формы и сущности, создавая мнимую бессмыслицу. Дюралевый столик вновь катился по проходу между кресел сам собою. Некоторые из этих кресел занимали неизвестные животные, ряженные людьми. Скорлупки фисташек кружились, как лепестки отцветающей японской вишни. Самолет пролагал свой путь в безбрежном пространстве того самого цвета, с которым людское воображение связывает чистоту снега и оперенья небесных посланцев.