В течение часа мы пили церемониальный чай, заваривая его прямо в чашках и перекусывая зубами угодившие в рот разбухшие чаинки. Разговор крутился вокруг его дел, большей частью мне непонятных.
Он называл имена разных могущественных людей, среди которых даже памятный Михаил Иванович мог сойти всего — то за подмастерье, но все эти слова были призваны убедить не столько меня, сколько его самого. Он был не из тех, кто сдается без боя, и даже поверженный, едва ли стал бы просить пощады, однако мне все это больше напоминало ущербные заклинания. Видимо, без брата и без денег он действительно мало что мог.
Еще раз я обратил внимание, что выглядел он очень усталым. Его движения были какие — то неохотные, оживали только отдельные части тела — туловище при этом хранило судорожный покой.
— На дне, — пошутил он и показал мне коробку, плотно заклеенную широкими лентами скотча, взял ножницы и освободил крышку. В коробке, завернутый в известную мне тряпку с уточками, покоился укороченный автомат Калашникова — тоже предмет знакомый. С такими мы служили. Павел бережно, как грудное дитя, взял его на руки. — Игрушечка! — восхищенно сказал он и погладил цевье пальцами, чуть дрожавшими от благоговения, словно то была нежная, шелковистая щека дорогого человека. — Покажу тебе, чтобы ты знал. Пусть у тебя полежит пока.
— Что все — таки происходит? — спросил я.
— Уже все произошло, — ответил он нехотя. О своих делах он никогда не любил говорить определенно. — Да, что деньги — барахло, — проворчал он старчески. — Скоро новые наживу. Кстати, тут этот режиссер… — Он достал из портмоне визитную карточку и протянул мне. — Я ему денег обещал. В общем, ты позвони, скажи что — нибудь. Что — нибудь успокоительное… Ты — то кино не собираешься снимать?
— А мне — то зачем? Я ведь не режиссер, — усмехнулся я и вспомнил выражение “бывший скульптор”.
В это время я запрятывал коробку с оружием в груды книг, чихая от немилосердной пыли.
— Едешь? — спросил Павел.
Мне нужно было в университет, и я начал переодеваться. В половине четвертого я закрыл окно, вытряхнул в мусоропровод содержимое пепельницы, и мы пошли к лифту. Когда дверь подъезда за нами захлопнулась, я обнаружил, что оставил дома сигареты.
— Дай закурить, — попросил я.
— Бросил, — сказал Павел. — Пойди купи. Я пока развернусь. — Он мотнул головой в сторону киоска на противоположной стороне улицы.
На тротуаре, чуть завалясь, стояла его машина.
— Сам пока езжу, — буркнул он и звякнул ключами. — Все меня бросили.
Когда я засовывал в карман сдачу — голубую, серую от грязи сторублевку, ветхую, как рубище, проклятый фантик упрощения культуры, — я услышал звук заработавшего мотора, а когда повернулся, то услышал и взрыв. Лужа, прибившаяся к бордюру, вспыхнула оранжевым пламенем, так рекламируют газированную воду — фонтан густого цвета, кажется, прольется с экрана телевизора и затопит комнату праздничными волнами.
Секунду спустя мне под ноги плюхнулся альбом — один из тех, что валялись в машине. Это было собрание репродукций картин Нестерова, с отроком Варфоломеем на обложке. Стоит под пасмурным небом пастушок, узда волочится по траве, и смотрит под черный куколь, а безымянный старец открывает ему светлые и страшные тайны бытия, — кто ее не знает? Капли попали отроку на чело, как будто облака, затянувшие картинное небо, выдавили наконец первый знак дождя. Плохо понимая, что делаю, я нагнулся и выхватил его из лужи и стал вытирать носовым платком коричневые капли грязной воды. Я сделал это так быстро, что альбом почти не пострадал — жирный глянец обложки не пустил воду, и только несколько внутренних листов намокли по краю.
Вытаскивать Пашу мне помогал какой — то мужчина, которого я совершенно не замечал. Ног уже не было, было подобие улыбки, если я правильно понял. Краем глаза я видел, как на другой стороне улицы какой — то прохожий поднял с тротуара альбом, повертел его и сунул в хозяйственную сумку, точно пустую бутылку.
“Ничего — ничего”, — пробормотал бы Павел свою излюбленную скороговорку, но он уже не мог.
Когда мы положили его на тротуар, я наконец обратил внимание на своего помощника. Он оказался совсем стариком и был сильно под хмельком. Его куцый плащ образца семидесятого года оттопыривался, и что — то, может быть, бутылка, ему мешало. То и дело он хватался за это место, полы плаща расходились, и мне становились видны замусоленные наградные колодки, наколотые на пиджаке. Такие плащи часто встречались раньше у заводских проходных или в пивных самообслуживания, где угощали бледным разбавленным пивом, которое наливали в пустые молочные пакеты, и солеными сушками, крепкими, как камешки.