В конце концов Павел улучил мгновение и попытался сунуть ей в сумку деньги, и немало.
Она слабо отбивалась, по — видимому опасаясь его обидеть, глядела на него виновато, отрицательно мотала головой и медленно пятилась, и вдруг слезы брызнули из ее глаз, как будто она взглянула на себя сверху и только сейчас осознала крайность своего положения… Денег она так и не взяла и побрела прочь, продолжая плакать и унося гнилую картошку.
Он стоял посреди майдана как изваяние, мешая движению зевак и покупателей. Кто — то его пихал, кто — то бранился, а он недоуменно озирался, словно видел впервые и базарную сутолоку, и дома вокруг, и самих людей. В кармане у него требовательно блеял радиотелефон, и Павел так же удивленно, с тем же пристальным изумлением прислушивался к этим звукам и заглядывал в собственный карман глазами, выражавшими полнейшую растерянность, как от приступа внезапной болезни. А ведь он чувствовал в себе потребность и, главное, способность положить к ногам этой женщины не только немощный казначейский билет, но вообще всю картошку и все, что ни продавалось на этом торжище за деньги.
Быть может, именно тогда его впервые посетило тревожное предчувствие, рождающее сомнение в своих силах: насколько огромен мир, который ему вздумалось походя отремонтировать, насколько гармоничен, соразмерен и равен сам себе во всех своих мельчайших частицах, которые просвещенному взору способны показаться досадными недоразумениями.
Но недруг, а возможно, недуг оказывается таким вездесущим, таким ежедневным, что поневоле напрашивается мысль: добродетель — скорее не поступок, а образ жизни.
— Заедем на склад, а потом вернемся, — предложил Паша и тем прервал мои размышления. — Ничего — ничего, — имел обыкновение приговаривать он, когда неожиданные обстоятельства поселяли смятение в его сознании, не унавоженном софизмами утонченной культуры, — сознании неухоженном, самодовлеющем, как уголок дикой природы.
Складом служил ангар какого — то монтажного управления, в районе Филевской поймы. В этом месте берег реки навечно завален горами песка и щебенки, там дремлют на приколе унылые ржавые баржи, а над водой нависают краны, отражаясь в наползающих волнах.
На складе заправлял неразговорчивый армянин. Щеки его покрывала двухдневная щетина. Коробки с таблетками стояли друг на друге на деревянных поддонах, расходившихся в безбрежность ангара.
— Это все лекарства? — спросил я, восхищенный размахом торговли.
— Лекарства, — ответил Паша рассеянно, а армянин посмотрел на меня исподлобья в первый раз за все то время, что мы провели в ангаре. Армянин носил двубортный пиджак из какой — то красной бархатистой ткани, который сидел на нем мешковато, и белую рубашку с расстегнутой верхней пуговицей. Брюки были ему длинны и внизу собирались нанизанными на ноги складками.
— От чего тут? — Я приблизился к коробкам и попытался прочесть название.
— От жизни, — усмехнулся Паша, и они со складским принялись мудрить над какими — то бумагами. Время от времени они поочередно отрывались от своего занятия и выкрикивали в телефонную трубку свирепые ругательства неким безответным собеседникам.
Мне всегда казалось, что преуспевающие люди должны обедать в дорогих ресторанах, среди себе подобных, в окружении услужливых, вышколенных официантов, двигающихся как тени и изъясняющихся полуулыбками, но у моего Разуваева и здесь была своя точка зрения. Сложно вообразить харчевню грязнее той столовой, где в тот день мы утолили голод.
В ста пятидесяти метрах от остатков Пименова монастыря к глухой ограде завода “О” прилеплено двухэтажное желтое здание. С улицы оно прикрыто несколькими исполинскими тополями, растущими прямо из потрескавшегося асфальта. Сплошные окна, идущие по всей обшарпанной стене, казалось, лет десять не знали ни тряпки, ни губки. На всем лежала печать запустения, и внутри было еще неопрятней.
Павел взял из стопки липкий поднос и встал в короткую очередь, состоявшую из двух мужчин в рабочих блузах. За кассой, возвышаясь над аппаратом как гора, восседала толстая крупная женщина преклонных лет.