И он понял, что правда в православии.
Причем не просто в православии, а в белогвардейском, монархическом, крутейшем православии с тогда еще не просиявшими новомучениками и государем императором. Для него они просияли независимо от церкви.
Я-то все это в детстве проходил. Был таким же отморозком, как Николай Петрович, мне все было понятно, близко. Тем более я был воспитан на литературе типа воспоминаний князя Жевахова, товарища обер-прокурора Святейшего синода.
В воспоминаниях князя Жевахова много примечательного.
К примеру, он описывает крестный ход великосветских дам вдоль окопов в 1915 году. Это надо читать. Или описывает мерзость и безобразие критики простого, честного, любящего государя мужика Распутина, на которого посмели посягнуть ублюдки, не понимавшие, что государь, во-первых, право имеет, а во-вторых, это и была его непосредственная коммуникация с русским народом, — через Распутина. Осквернить его покушались, и оскверняющие пакости дерзали говорить о государыне. Распутин, конечно, имел какие-то свои недостатки, он был простой мужик, честно любивший государя и государыню.
Жевахов — это нечто. Жевахов мне был понятен. И книги Алексея Николаевича Толстого стали моим настольным чтением в детстве.
И вот я встретил человека, у которого реально съехала крыша прямо вот в это жеваховское пространство. Николай Петрович наш был не из дворян, но из городских мещан, из «унтер-офицеров». Не торгового сословия, не из лавочников, мазавших усы скипидаром. Но что-то охотнорядское в нем было, но не как Репин рисовал охотнорядцев — с толстыми мордами.
Николай Петрович интересно рассказывал о своем воцерковлении.
Когда он понял, что нужно прийти в православие, он, во-первых, развелся с Нонной, своей женой. Во-вторых, он очень мощно занялся развратом и пьянством — перед тем как «вернуться в православие». Пошел очень круто. Но партбилет защищал от всего. Партбилет, положение, девочки, коньячок, встречи с друзьями…
«И вот я понял, что пропадаю и что мне последний шанс остается. И я понял, что мне надо перекреститься. И хочу — бес не дает, руку мою держит! И я ее тяну, а он на себя. И я ее ко лбу, а он еще сильнее. Господи, Твоя сила! Весь изнемог. Изнемог, собрался, сотворил молитву про себя и как рвану! Донес до лба и пошел, и пошел…».
Он пришел в православие лет за 8–9 до нашей встречи, меньше сорока ему тогда было. После того как он воцерковился, он вернул себе Нонну. Эту Нонну я видел. Они приезжали ко мне на Гагаринский, мы сдружились домами. Это была усатая тюлениха на задних ногах. Совершенно черная с влажным коровьим взглядом. Некая странная смесь — точно не славянка.
Николай Петрович был антисемитом в лучших традициях и постоянно говорил на эту тему.
Настоящая беседа случилась у нас, когда он сидел со мной на жердочке под куполом — внизу метров двадцать прямого полета в купель. Иногда в нее роняли ватки с нашатырем, которым мы снимали масляную краску. И вот мы сидим в нашатырных парах, голова болит, снимаем скальпелем масляную краску.
И тут он говорит:
— Интересно, а когда наши придут, они обменяют мне Красную звезду на Георгия?
Я чуть не полетел вслед за этим нашатырем. Мне понравилось. Мне в том состоянии, в моем тогдашнем возрасте, — понравилось. Конечно, я верил немного в других «наших». Не хотелось бы мне менять чью бы то ни было Красную звезду на Георгия. Но в 20 лет я был еще с духом «школьного» монархизма.
Идем мы как-то с работы с Олегом Трипольским и Николаем Петровичем. Олег говорит о том, как бы ему хотелось аскезы, молитвенного подвига, носить на себе под обычной неприметной одеждой серебряные вериги.
Николай Петрович идет рядом и говорит:
— Всё бы вам, интеллигентам, серебряные вериги. А не хотели бы чугунные? Чугунные бы не хотели?
— Да Господь с вами, — отвечает Олег. — Чугун — это же дьявольский метал. Как же вас заносит-то. Не надо мне чугун, мне нужны серебряные вериги.
Чтобы закончить про Николая Петровича, я должен вспомнить еще, как я познакомил его с Якубовичем — маленьким, несчастным, никогда не сдающимся и ни перед чем не отступающим евреем, упорным и упёртым, зарабатывавшем на жизнь спекуляцией книгами. Он ходил с огромным «чугунным» портфелем, набитым книгами. Очень серьезный и абсолютно невозмутимый, от его заработка зависело человек десять в каком-то полуподвале. Калеки, инвалиды-сестры, умирающий дед. Всё в нём очень геттовское, еврейское.