Это были потрясающие рассказы и потрясающее исполнение. Я даже не знал, с чем это можно сравнить. Думаю, для психиатров творчество Мамлеева — море разливанное, потому что Юрий Витальевич, как сын великого психиатра и сам глубокий знаток человеческих психических глубин, писал не фантазии, а изнутри чувствовал реальную органику психопатологии. Естественно, психопатология была не самоценностью, не самоцелью, она была просто окошком в бездну. Сейчас большинство людей банально думает, что вся реальность является отражением в психическом зеркале наблюдающего субъекта и ничего объективного нет, нет «заныров» в пространство, существующее вне человека. На самом деле огого как есть: очень реальные пространства гудят и шумят, но выйти в них можно только через окошки очень нестандартной психики.
Вот в «Карамазовых» разговор о том, что наш русские мужики очень необычны, потому что порют своих невест. Фёдор Палыч Карамазов сидит за столом и рассказывает, как мужики порют девок — причём тех, которых будут брать замуж, — и говорит: «Экие досады».
Так что крестьяне очень и очень склонны к извращениям. Снохачи, садо-мазо, педофилы — всё это у них в полный рост. Иметь вкус к инфернальному — для этого интеллект не нужен. Юрий Витальевич Мамлеев показал, что вкус к инфернальному живет в самых обделенных интеллектом душах. Собственно говоря, это его главное достижение. И то, что описывал Мамлеев, было реально.
…Мы вышли — уже шел снежок — и пошли по мосту обратно. Заговорили о том, как сокрушить советскую власть.
Мамлеев сказал:
— На мой взгляд, ее можно сокрушить только изнутри. Вот если бы кто-то, какие-то люди, поставив перед собой задачу уничтожить коммунизм, смогли бы сымитировать коммунистов, вступить в партию, совершить прохождение на самый верх и стать членами Политбюро, то это было бы реальным способом уничтожения советской власти.
Я признал, что в этом что-то есть, хотя слишком утопично. Но мне это показалось неправильным. Мне показалось, что неправильно уничтожать советскую власть путем приспособления к ней, внедрения, имитации, разрушения ее сверху. Мне, по моему темпераменту, хотелось, чтобы она была уничтожена с кровью, драмами, выворачиванием рук, хрустом суставов, рубкой шашкой в подвале, вывешиванием на фонарях. Чтобы это было сковырнуто, как болезненная язва. И я всегда знал, что советская власть рухнет.
Но каково же было мое изумление, когда она рухнула именно тем способом, который 11 ноября 1967 года Мамлеев подробно описал на Большом Каменном мосту где-то в восьмом или девятом часу вечера.
Мы дошли до метро, простились с Мамлеевым. Москвин тоже куда-то нырнул: он же там рядом жил, возле библиотеки Ленина, там был его переулочек и графский особняк. Мы остались с Лориком, и тут она пригласила меня пройтись с ней. А жила она на Южинском, и мы пошли пешком.
Так я оказался в знаменитом сакральном месте, известном теперь как «Южинский». Это был деревянный дореволюционный дом — под стать домам, описанным в мамлеевских рассказах, где живут всякие кошкодавы. Второй этаж представлял собой невероятно длинный коридор, посередине висел на стене тяжелый телефонный аппарат, вокруг которого все было исписано телефонными номерами. По обеим сторонам коридора шли двери. А в самом конце коридора, где в торце было подслеповатое окошко во двор, направо дверь, ведущая в анфиладку из двух комнат. Там находилось мамлеевское пристанище, но там он уже не жил: дом был под переселение, и сам он на тот момент жил у тетушки.
Проваленный старый паркет, причем проваленный в буквальном смысле, гигантские вольтеровские кресла, обтянутые коричневой кожей, на столе известнейший портрет Достоевского, и в конце маленькой комнатки половину ее занимала гигантская, просто чудовищных размеров кровать.
Там я остался и не выходил оттуда недели полторы: знакомился со всеми аспектами существования, так сказать. Позвонил домой, чтобы не беспокоились, а на работу уже не появился.
Я застал уже агонию Южинского, куда на свет фонаря слетались не субъекты, а скорее объекты, персонажи визионерства. Но там все равно царил потрясающий аромат «сдвига по фазе», вкус разрыва с реальностью, вкус перехода в другое измерение, — не безумие, не постмодерн, не что-то театральное, а выход за угол, в другое измерение. Там все смещалось. Демоническая реальность — не без этого. В другом месте увидеть такое было просто невозможно. Это был удивительнейший паноптикум.