— Да, что ты его защищаешь?! Ты только посмотри, как эта тварь слюнявит окурки: они же сразу промокают и тухнут с шипением.
— Нет, — говорю, — оставьте его в покое.
Спас.
Это был негроид ростом метр с кепкой, курчавый до невозможности, очень смуглый, с отвисшими негритянскими губами, совершенно неадекватный и неприспособленный абсолютно ни к чему, вечно очень грязный. Он в Москве готовился поступить на журналистику, и писал еще со школьной скамьи жалостные человеколюбивые правозащитные фельетончики о стремных кухонных делах в духе нынешнего Малахова: старушке что-то не дали, соседки что-то не поделили. Есть такой «правозащитно-слезливый» жанр с выходом на общечеловеческое. Он к этому жанру пристреливался. А для души он был поэтом в духе Вальшонка. И была у него Софочка — резиново-пухленькая беленькая евреечка в кудряшках. Сам он был черный как смоль, а она беленькая.
Его в части зверски гнобили. К примеру, наше отделение назначается в наряд на картошку, мы все встаем в два часа ночи, а он спит. Надо бы растолкать, а я говорю: не надо, пусть спит. Мы все идем, чистим картошку. Ее надо чистить до шести, а мы чистим до четырех, потом будим его и говорим:
— Мы за тебя чистили два часа, теперь ты иди дочищай.
Он понуро шел и чистил, проклиная свою еврейскую долю.
В конце концов над ним сжалились и взяли его мыть полы в офицерском штабе. Это уже совсем было западло, но он пошел, чтобы только подальше быть от нас. Он прибегал в казарму весь мокрый и грязный, как чушка, залитый водой, с задранными по локоть рукавами, и просил оставить покурить и вставить ему в рот сигарету: он-то сам грязными руками взять не мог. У него была такая губа, как у верблюда, он ее выпячивал, и кто-нибудь клал на эту губу недокуренную папиросу. Этот окурок тут же промокал и с шипением тух. Настоящий потусторонний джинн. Но тем не менее, когда меня комиссовали, он вызвался меня провожать: очень ему Софочку хотелось увидеть заодно в Москве. Ну, поехали.
Много лет спустя, в 1997 или 1998 году, я лежу на диване на Мансуровском, и вдруг раздается звонок. Звонит Ебарас (он так подписывался — «Е.Барас») и говорит:
— Вот это я, ты меня совсем, наверное, забыл.
— Нет, как тебя такого забудешь. Помню отлично. Как жизнь?
Оказывается, он уехал в Израиль, родил там детей, работал на телевидении, в газетах. Софочка уже умерла. Сочувствую, сочувствую, sorry.
Сейчас он приехал в Москву и собирается снимать фильм про ислам. Ну и уже вышел чуть ли не на Надыра[94] — по крайней мере, на его кабинет в Государственной Думе.
На следующий день я немедленно пошел в Думу и Ахмеда с Рамазаном спросил, выходил ли на них такой-то? Да, говорят, выходил.
— Я его знаю, гоните его в шею. Это агент-мосадовец, я с ним служил.
Забавно получилось. Иногда они возвращаются[95]…
Пять жизней Мансуровского
Появился я на свет в очень специфических условиях — в огромной квартире в центре Москвы на Остоженке, в доме, который был заселен только актерами Малого театра. С нами по соседству, за стенкой, жил Царёв. А Остужев[96] часто бывал у нас дома. По крайней мере, он застал меня уже живущим на этом свете. Бабушка мне проела плешь, рассказывая, как Остужев, глядя на меня, сказал своим неподражаемым басом:
— Какие у этого мальчика чистые глаза.
Мансуровский был очень особым пространством, я считал его своей родовой вотчиной, там умерли бабушка, Теймураз, дядя и его жена.
Я бы его разделил на пять периодов.
Первый связан с моим дедом: это дошкольное детство, проходившее в присутствии постоянных домработниц, которых, как правило, всегда было две.
Через весь Мансуровский с самого раннего моего возраста проходили большие гостевания. У деда, потом у мамы с Теймуразом постоянно собирался огромный стол гостей. На стол готовилось что-то невероятное: всякие эксцессы типа французских тортов. Особенно в этом бабушка была великая мастерица, потому что в свое время она научилась всему от своей матери, а мать её специально брала уроки у французского повара из серьезного дома. Она его заставила научить себя секретам французской кухни и передала кое-что дочери, моей бабушке Марии Андреевне. Эти торты были чем-то потрясающим, при этом готовились из подручных материалов. Там было несколько слоёв нежнейшего печенья, которое размачивалось, прокладывалось кремом, еще чем-то, каким-то маслом. Все трансформировалось до неузнаваемости, посыпалось грецкими орехами, слой за слоем. А потом выставлялось на рояль и так доходило сутки.