В свое время на меня произвел огромное впечатление рассказ Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича». Я этого автора не люблю, но у него есть сильная и достаточно редкая черта: минимальное человеческое понимание. Немногие писатели могут отметить в себе эту черту. Это очень ясное отрефлексированное понимание того, что смерть упраздняет все ценности жизни.
Иван Ильич лежит, а смерть надвигается как упраздняющая, страшная лавина, как черная дыра, которая засасывает. Что же может быть барьером против смерти? Анненская лента? Станислав с мечами? Повышение по службе? Личная благосклонность государя императора? Перебирая последовательно целый набор каких-то «няшек», в итоге Иван Ильич понимает, что все — чушь, иллюзия. Смерть — единственная реальность. И это понимание его заполняет. Он думает о семье, о прожитых годах, супружестве, любви. Думает о детях, внуках, своем имени, и понимает, что все — чушь.
В этом рассказе рефлексия смерти выражена гениально. Потрясающая вещь, и понятно, что Лев Николаевич весь жил в этой теме. И он стоит особняком среди всех русских писателей. Его всегда сравнивают с Достоевским, но у Достоевского нет этого минимального человеческого понимания. Он избегает темы, что «смерть отменяет все». У него Иван с клейкими листочками, и никто не хочет умирать, — смерть приходит всегда неким внешним образом. Смердяков убил Федора Павловича, Раскольников убил старушку. Потом проблема Раскольникова решается через чтение Евангелия вместе с Соней по вечерам — уже на каторге.
Федор Михайлович делает все что угодно, чтобы не превратиться в Ивана Ильича и не разобрать эту тему, — до тех пор, пока простуда на открытии памятника Пушкину его самого не «прикадрила».
Мне интересно, вот когда он ясно начал понимать, что это — всё, что второго «момента славы» уже не будет? Как вот он переживал свою ситуацию, насколько он был в сознании?
Смерть Достоевского — очень интересный момент. Со смертью Льва Николаевича всё понятно. Лев Николаевич весь — в теме смерти, он посвятил всю свою жизнь смерти, борьбе с ней, бегству от неё, заклинанию смерти. Действовал неправильно. Написал какую-то альтернативу Евангелию. В общем, ерундой занимался. Потом бежал.
Это же классический пример, когда человек из Басры бежал от смерти в Багдад и встретил смерть на базаре, которая сказала: «Я как раз за тобой собиралась в Басру, а ты на встречу ко мне пришёл». Лев Николаевич полностью повторяет эту модель.
А вот как же с Достоевским?
Достоевский четко не проявлял этого минимального человеческого понимания. Напротив, он подобно умирающему Ивану Ильичу, всю жизнь выставлял какие-то «заглушки», — так, по-моему, Галковский это называет: цензурные громоотводы, стеночки между собой и правдой.
Интересно, кто реально имеет минимальное человеческое понимание из русских писателей? Лермонтов? Не очевидно. Платонов? Может быть, в поэзии это немного ярче проявляется, когда люди подступают и не перешагивают через какой-то барьер. Я думаю, что мучительно минимальное человеческое понимание имел Брюсов, потому что он постоянно возвращается к тому, что «я жил, прошел как тень, и умер». Просто он бездарный человек, и он не может это выразить так, чтобы проняло до корней, до дрожи. Постоянно «Улица мела как море, толпы проходили…» — все пафосно, красиво. Но ощущение финала у Брюсова жило.
Гумилёв — конечно особая фигура. Гумилев сказал, что «лучше слепое ничто, чем золотое вчера». Эта декларация делает его абсолютно великим человеком, который как романтик является просто несравненным поэтом. «Лучше слепое ничто, чем золотое вчера» — это контрромантизм, потому что романтизм построен на том, что «лучше золотое вчера, чем слепое ничто». Или золотое завтра, или послезавтра, или золотое нигде. А этот человек говорит, что лучше слепое ничто.