А на самом деле, что знал Элиа Коркос? Он тщательно осмотрел неподвижное тело ребенка, произнес мысленно неблагоприятный прогноз и, подняв глаза, пристально посмотрел на замерших родителей: старик отец, совсем еще молодая мать. Разве он мог что-то прочитать в этих двух сердцах? А в будущем разве это кому-нибудь удалось?
Посвященная умершему малышу эпитафия (семь строк, довольно слабо вырезанных и зачерненных на простом прямоугольнике белого мрамора) в склепе на еврейском кладбище гласила:
Гвидо Финци-Контини
(1908–1914)
Твои тело и дух были совершенны,
твои родители были готовы
любить тебя все больше и больше,
но не оплакивать
Все больше и больше. Сдержанное рыдание — и все. И тяжесть на сердце, которую нельзя доверить ни одной живой душе.
Альберто родился в 1915 году, Миколь в 1916-м. Они были почти моими одногодками. Их не отдали в еврейскую начальную школу на улице Виньятальята, приготовительный класс которой так и не закончил Гвидо. Позднее они не стали учиться и в лицее Дж. Б. Гварини, этой кузнице сливок городского общества. Они учились дома, и Альберто, и Миколь, а профессор Эрманно прерывал время от времени свои занятия физикой, аграрными науками и историей еврейских общин в Италии, чтобы лично руководить их занятиями. Это были безумные годы, хотя и достаточно благополучные, — первые годы фашизма в Эмилии. Любое дело, любое поведение оценивались — даже теми, кто, как мой отец, охотно цитировал Горация, — с точки зрения патриотизма или пораженчества. Отдать своих детей в государственную школу считалось патриотичным. Не отдать их — пораженчеством, а значит, и оскорбительным для всех тех, кто их туда отдал.
Но хотя Альберто и Миколь были изолированы, все же кое-какие отношения с внешним миром, с нами, ребятами, которые учились в школе, они всегда поддерживали.
Посредниками были два преподавателя лицея Гварини, которые давали им уроки. К примеру, учитель Мельдолези, наш преподаватель итальянского, латинского и греческого языков, истории и географии в четвертом классе гимназии, через день садился на велосипед и отправлялся из квартала маленьких вилл, возникшего в те годы у ворот Святого Бенедикта, где он жил один в меблированной комнате, вид и обстановку которой он нам много раз описывал, в «Лодочку герцога», проводя там зачастую часа три. То же самое делала и преподавательница математики Фабиани.
От Фабиани, по правде сказать, ничего нельзя было узнать. Это была очень религиозная женщина из Болоньи, вдова, детей у нее не было. Слушая наши ответы, она часто отвлекалась, шептала про себя и закатывала голубые фламандские глаза как будто в экстазе. Это она молилась. За нас, бедняжек, конечно, почти всех, поголовно неспособных к алгебре, а может быть, и за обращение в католическую веру господ иудеев, в доме которых — и в каком доме! — она бывала два раза в неделю. Обращение профессора Эрманно, синьоры Ольги и особенно двух детей — Альберто, такого умного, и Миколь, такой живой и милой, — казалось ей, должно быть, делом слишком важным, слишком срочным, чтобы она могла рискнуть поставить под сомнение его благоприятный исход какой-то банальной, случайно вырвавшейся в школе фразой. Учитель Мельдолези, наоборот, не молчал. Сам он родился в Комаккьо, в крестьянской семье, учился в семинарии, там получил аттестат зрелости (и правда, в его облике было многое от маленького, остроумного, женственного сельского священника). Потом он изучал филологию в Болонье и застал там Джозуэ Кардуччи. Он посещал лекции Кардуччи и считал себя его «скромным учеником». Вечера, которые он проводил в «Лодочке герцога», в обстановке, наполненной духом Возрождения, чай, который он пил в пять часов в кругу семьи (даже синьора Ольга часто приходила в этот час из сада с огромным букетом цветов), ученая беседа с профессором Эрманно, которой он наслаждался потом в библиотеке до темноты, — эти вечера имели для него, несомненно, особую ценность и служили ему темами для постоянных рассказов и лирических отступлений во время уроков.
А уж когда профессор Эрманно рассказал ему, что Кардуччи в 1875 году гостил у его родителей целых десять дней, показал ему комнату, которую занимал поэт, дал прикоснуться к кровати, на которой он спал, и даже разрешил взять с собой, чтобы спокойно рассмотреть на досуге, связку писем, написанных поэтом матери, — тогда его восхищение, его восторг превзошли всякие границы. Он даже убедил себя и попытался убедить нас, что знаменитые строчки из «Песни лесоруба»: «О светлая, о прекрасная императрица…», в которых уже слышен мотив будущих еще более знаменитых: «Откуда ты? Какие нам века послали тебя, такую нежную и прекрасную?», и наделавшее много шума обращение великого тосканца к «вечной женственной царственности» и к Савойской династии — все это связано со знакомством поэта с бабушкой его учеников — Альберто и Миколь Финци-Контини. «Ах, какая это могла бы быть замечательная тема для статьи в „Новую антологию“!» — сказал однажды учитель Мельдолези. В ту самую «Новую антологию», в которой Альфредо Грилли, друг и коллега Грилли, время от времени публиковал свои острые полемические заметки. Когда-нибудь, призвав на помощь всю подобающую случаю деликатность, он поговорит об этом с владельцем писем. И если на то будет воля Божия, он, принимая во внимание, что прошло столько лет, и что они действительно имеют важное значение, и что Кардуччи, отличавшийся образцовой корректностью, обращался к этой даме только как к «очаровательной баронессе» или «любезнейшей хозяйке», — если на то будет Божия воля, владелец писем ему, возможно, и не откажет! Если же вдруг, к его огромному счастью, ответ будет благоприятным, то он, Джулио Мельдолези, — если, конечно, и на это ему будет дано любезное позволение того, кто может его дать, а может и отказать, — тщательно перепишет все эти письма, снабдив кратким комментарием чудесные искры, вылетевшие из-под великого молота. В каком комментарии могла нуждаться эта переписка? Только в общем предисловии и, может быть, в небольших постраничных примечаниях историко-филологического характера.