Я спросил, отчего же это так невозможно.
По тысяче причин, ответила она. Прежде всего, потому, что, когда она думала о любви ко мне, ею овладевало какое-то странное чувство, как будто она думала о том, что можно полюбить Альберто не как брата, а как мужчину. Конечно, это правда: в детстве она была в меня влюблена, может быть, именно это и мешало ей сейчас относиться ко мне серьезно. Я… я всегда был рядом, могу я это понять? Даже не напротив, а рядом. А любовь, по крайней мере как она ее понимает, это занятие для людей, решивших во что бы то ни стало победить, это спорт — жесткий, даже жестокий, гораздо более жесткий, чем теннис! Тут нельзя пропускать удары, нельзя задумываться о добросердечии и чистоте помыслов.
Maudit soit à jamais le rêveur inutile
Qui voulut le premier, dans sa stupidité,
s’éprenant d’un problême insoluble et stérile
aux choses de l’amour mêler l’honnêteté
[10].
Так сказал Бодлер, который знал в этом толк. А мы? Честные до глупости, похожие друг на друга как две капли воды (а люди столь сходные не могут сражаться друг с другом, поверь мне!), сможем ли мы стремиться к победе? Желать уничтожить друг друга? Нет, это невозможно. Она полагает, что Господь так сотворил нас, что подобные чувства между нами недопустимы, невозможны.
Но даже если мы допустим, просто предположим, что мы не такие, как мы есть, что существует пускай минимальная возможность этих мучительных отношений между нами, что мы могли бы тогда сделать? Объявить о помолвке, со всеми этими обменами кольцами, посещениями родственников и всем прочим? Что за мысль! Если бы Израиль Цангвил был жив и узнал бы об этом, он смог бы добавить еще одну яркую страницу к своей книге «Мечтатели гетто». И какое удовлетворение, какое благочестивое чувство умиротворения испытали бы все, когда мы появились бы вместе в итальянской синагоге на будущий праздник Йом-Кипур: немного похудевшие после поста, но красивые, исполненные достоинства! Конечно, не было бы недостатка в тех, кто, глядя на нас, благословил бы расовые законы, говоря при виде такой прекрасной пары, что нет худа без добра. Может быть, даже глава федеральной фашистской организации растрогался бы, глядя на нас с аллеи Кавур. Разве он не семитофил в глубине души, этот замечательный консул Болоньези? Так ведь?
Я подавленно молчал. Она воспользовалась этим, чтобы поднять трубку и сказать, чтобы ей принесли из кухни ужин, но так примерно через полчаса, потому что ей совсем не хочется есть. Она повторила: «Сегодня я совсем не хочу есть». Только на следующий день, мысленно перебирая все снова и снова, я вспомнил, что, когда я был в ванной, я слышал, что она говорит по телефону. Значит, я ошибся, подумал я назавтра, она могла говорить, с кем угодно, но не с кухней.
Но в тот момент меня одолевали другие мысли. Когда Миколь повесила трубку, я поднял голову:
— Ты сказала, что мы похожи. В чем?
Ну конечно, конечно, воскликнула она, в том, что я, как и она, лишен того чувства, которое свойственно всем нормальным людям. Она это чувствует: для меня, как и для нее, гораздо важнее не обладать чем-либо, а хранить воспоминания об этом, по сравнению с памятью любое обладание оказывается банальным, ничего не значащим, недостаточным. Как она меня понимает! Она полностью разделяет мое стремление превратить настоящее в прошлое, чтобы его можно было любить и восхищаться им. Это наш общий недостаток: мы идем вперед, постоянно оглядываясь назад. Разве не так?
Так. Я не мог этого не признать в глубине души, именно так. Я обнял ее всего час назад. И это уже превратилось во что-то нереальное, из области преданий, в событие, в которое нельзя поверить, которого нельзя бояться.
— Кто знает, — ответил я. — Может, все гораздо проще: может, я не нравлюсь тебе, не подхожу физически, вот и все.
— Не говори глупостей, — запротестовала она. — Какое это имеет значение?
— Еще какое!
— Ты набиваешься на комплименты и сам это прекрасно знаешь. Но я тебе не доставлю этого удовольствия, ты его не заслуживаешь, и потом, даже если я попыталась бы рассказать тебе все, что я думаю о твоих прекрасных выразительных глазах (и не только о глазах), чего бы я добилась? Ты бы первый сказал, что я мерзкая лицемерка. Подумать только: сначала кнут, потом пряник, чудесно.