Дойдя до площадки, я на минуту остановился.
Вместо детского страха темноты и неизвестности, который я испытывал с того момента, как расстался с Миколь, меня охватывало постепенно, по мере того, как я продвигался по подземелью, не менее детское чувство облегчения: как если бы я, оказавшись на время в компании Миколь, избежал самой большой опасности, которой мальчик моего возраста («мальчик твоего возраста» — это было одно из самых любимых выражений моего отца) может подвергнуться. Ну да, думал я теперь, когда я вернусь домой сегодня вечером, папа меня, наверное, побьет. Но я вынесу его наказание спокойно. Одна переэкзаменовка. Миколь правильно смеется. Что значит одна переэкзаменовка по сравнению с тем, что здесь, в темноте, могло между нами произойти? Может быть, я осмелился бы поцеловать ее в губы. А потом? Что бы случилось потом? В фильмах, которые я смотрел, и в романах, которые читал, поцелуи были долгими и страстными, нить повествования прерывалась и могла возобновиться чаще всего только на следующее утро, а то и через несколько дней. А в действительности поцелуи занимали мгновение, которым можно пренебречь. Если я и Миколь поцеловались бы — а темнота, конечно, благоприятствовала бы этому, — после поцелуя время продолжало бы течь спокойно, и никакое вмешательство извне не помогло нам вдруг оказаться в следующем дне. Что же я должен был тогда делать, чтобы заполнить эти минуты и часы? Но к счастью, этой неловкости не случилось. Как хорошо, что я этого избежал!
Я начал спускаться по ступенькам. По проходу вниз проникал луч света: теперь я это видел. Немного благодаря тому, что я видел, немного благодаря тому, что я слышал (а достаточно было самой малости: чтобы я задел велосипедом за стену или чтобы пятка у меня соскользнула со ступеньки, и тотчас эхо увеличивало и умножало звук, замеряя пространство и расстояние), вскоре мне стало ясно, что пещера довольно большая. Я подумал, что это, скорее всего, круглый зал, диаметром метров сорок и с куполообразным сводом по крайней мере такой же высоты. Что-то вроде перевернутой воронки. И кто знает, может быть, системой тайных ходов она соединялась с другими такими же подземными залами, которые, конечно, десятками таились под бастионами. Очень даже возможно.
Земляной пол был хорошо утрамбован, гладкий, плотный, влажный. Я наткнулся на кирпич, а потом, на ощупь пробираясь вдоль изгиба стены, прошел по соломе. Прислонив велосипед к стене, я сел, продолжая держаться рукой за его колесо и обхватив другой рукой колени. Тишину нарушали только какое-то шуршание и попискивание: должно быть, полевки или летучие мыши.
А если бы это все же случилось? — думал я. — Я бы наверняка не вернулся домой, и мои родители, и Отелло Форти, и Серджо Павани, и все остальные, включая полицию, долго бы меня искали! В первые дни они бы с ног сбились, обыскивая все вокруг. Об этом писали бы газеты, обсуждая все возможные гипотезы: похищение, несчастье, самоубийство, тайный побег. Но мало-помалу все бы успокоилось. Родители бы утешились (у них ведь, в конце концов, оставались Эрнесто и Фанни), поиски бы прекратились. Виноватой во всем оказалась бы в конечном счете она, несчастная ханжа Фабиани, которую в наказание переведут в другое место, как говорил учитель Мельдолези. Куда? Конечно, куда-нибудь на Сицилию или на Сардинию. Так ей и надо! Пусть она отучится на собственной шкуре быть такой коварной и мерзкой. Ну а я, когда все успокоятся, мог бы зажить тихо. Я бы мог встречаться с Миколь, она приносила бы мне еду и все остальное. Она бы приходила ко мне каждый день, перелезая через стену своего сада, и летом, и зимой. И мы бы каждый день целовались в темноте, потому что я был бы ее мужчиной, а она моей женщиной.
Ну а потом, нигде ведь не сказано, что я никогда не смог бы выйти наверх! Днем я бы, конечно, спал и просыпался бы только тогда, когда чувствовал, что губы Миколь касаются моих губ, а потом снова засыпал, сжимая ее в объятиях. А ночью, ночью я прекраснейшим образом мог бы совершать вылазки, особенно если выходить между часом и двумя, когда все спят и на улицах города не остается практически никого.