— Ты перегрелся. Или отрава голову мутит.
— Своими ушами слышал — «из живого вынул чистые глаза»! Блокнот ходячий, стенографист чёртов! Записывать он за мной будет!..
— Толя, прошу тебя, уймись. Когда двое повторят одно и то же, это ничего не значит.
— С Войцехом — уже трое!
— Но первым был ты, как ни крути. И передать в роту никто не мог; Сяо — человек порядочный.
— Всеобщее безумие. — Котельников опять прильнул к ковшу. — Я скоро откажусь верить тому, что вижу и слышу! Ты ходил к медикам на лекции?
— По психиатрии?.. Да. Слушать про сумасшедших сбегались со всех факультетов.
— Тогда вспомни болезнь, при которой люди говорят, как под копирку!
— Любовь, — отшутился Кир. — «Ты моя прелесть», «Я тебя обожаю»…
Котельников перестал пить и задумался, озираясь как бы с удивлением.
— У пруда. Помнишь заводь на ручье? Верстах в пяти на запад?
— Где водопой?
— Между деревьями… Нет, я определённо не в себе. Войцех, когда бредил, лопотал про какое-то логово зла… Чушь. Просто солнечная горячка! Кровь приливает к мозгу, жар и болтовня неудержимая. И никто тебе не верит! Особенно если ты видишь не то, что есть, а больше, страшно больше… синее, словно туман под луной. Даже кабан становится понятен, и глаза у него ясные, прозрачные. Кабан сегодня, и кабан завтра. Он жареный, визжит, копьё у него в боку… Живая кровь.
Кир беспокойно пригляделся к нему.
— Знаешь, тебе и вправду следует сходить к Генриху. Обязательно. Не смей перечить, Котельников!.. Я провожу.
В госпитальной палатке долговязый и неторопливый Генрих Ремер покуривал трубку с длинным мундштуком. Рядом разведчик Бульон — окатистый, подвижный, смуглый, — смаковал обслюнявленную сигарету. Итальянец и немец из саратовской Сарепты беседовали по-французски, так как Бульон не мог понять реликтовый саксонский диалект XVIII века.
— Похоже, мсье Ремер, дело движется к тому, что вам пора сворачивать хозяйство и грузить в обоз.
— Надеюсь, вы исходите из достоверных фактов?
— Более чем. — Бульон красиво выдохнул вонючий дым. — Если сегодня в рейдах никого не припороли, как свинью к празднику, то лишь потому, что Обак выжидает. Одному дьяволу известно, в какой час он двинется на нас. Душой клянусь — вокруг лагеря шастает самое меньшее пять-шесть его следопытов.
— Не клянитесь душой, друг мой; это грех.
— В полку Лафора всё не так, как в церкви! Кто сюда записался, тот не рискует в рай попасть. Разве что по особому соизволению Господнему. Вот вы анабаптист, а пошли служить, хоть вам нельзя.
— Упрёк ваш справедлив. — Ремер хорошенько затянулся. — Согласно Martyrer-Psychologie[15], я должен был принять венец страданий и отправиться в тюремный замок или на расстрел за отказ повиноваться кайзеру. Но человек по природе своей слаб. В известном смысле должность у Лафора — это наказание. Однако брать в руки оружие я не намерен.
Измождённое лицо его с запавшими глазами напомнило Бульону образы мучеников. Сам Бульон, с сильными волосатыми руками, с бритой головой, с револьверами и широким ножом на поясе, всем своим видом демонстрировал решимость убивать.
— Я вас уважаю, мсье. Когда начнётся резня, попробую прикрыть ваш лазарет. Но дельце будет хлеще пекла. Штыков мало, парни неумелые, большая убыль в офицерах. Мсье Локшин, мсье Ван-дер-Гехт — какие потери!.. Ещё чуток — и взводные возглавят роты! Тогда нам точно крышка. Вдобавок… — Бульон пригнулся над столом. — Тссс! — в лагере измена. Пронесли отраву — рраз! пропал Ван-дер-Гехт — два! Хотя с последним не всё ясно. Он ушёл своими ножками, я нашёл следы. Приманили чёрной бабой? Вряд ли — ему белую подай, и баста. Заметим — он не забыл ни шлем, ни трубку, ни табак…
— Я бы добавил в список Якоба, — предложил Ремер. — Течение его болезни необычно, это не было похоже ни на одну известную тропическую лихорадку.
— Медленный яд? — сразу предположил итальянец.
— Если яд, то неизвестный.
— Арестую денщика и допрошу как следует.
— Бульон, в вашем арсенале не хватает милосердия.
— Мсье, мы на войне! Неполный батальон средь полчищ дикарей! Здесь некогда заниматься жалостью. Зайдите в лазарет — там тьма порезанных людьми Обака!..