Стольники убирали посуду и расставляли новые блюда с курником, левашниками, перепечами и орешками тестяными.
– А к зайцу вместно двойного боярского! – загудел неожиданно Ряполовский и сделал усилие, чтобы встать, но, потеряв равновесие, рухнулся на заплеванный пол.
Овчинин, как сват, принял на себя хозяйничанье и поклонился в пояс гостям.
– Аль у нас потрохи под зваром медвяным не солодки?
Прозоровский с омерзением пресытившегося зверя отодвинул от себя звар и припал распаленными губами к братине.
Князь не отставал. Еле держась на ногах, он кланялся в пояс и упрашивал заплетающимся языком:
– Свининки отведали бы. А то бы гуська да блинов. Ей-пра, отведали бы.
Щенятев тыкался в агатовое блюдце, тщетно пытаясь подхватить щелкающими зубами неподдающийся блин.
– Песню бы, что ли, сыграть? – предложил Прозоровский и, с завистью взглянув на всхрапывающего хозяина, улегся подле него. – Пой, играй, друга, песни веселые! – размахивал он руками и удобней устраивался. – Про славу князей русийских пой песни, други!
И в полусне загнусавил что-то тягучее и бессмысленное.
В окно тыкался серенький и чахлый, как голодный кутенок, выброшенный на дождь, мокрый вечер. В светлице боярыни запутавшимся в паутинную вязь золотым жучком трепетно бился огонек сальной свечи.
Из каморки в подклете, что под трапезною боярскою, крадучись, на четвереньках, выползала чья-то робкая тень.
Тихо в светлице. На полу возится с кичным челом сенная девушка. У ног боярыни измятым грибом прилепилась шутиха. Из-под холщовой рубахи выбилась кривая нога, обутая в расписной серый сапог, и голова на тоненькой шее, в пестром, смешном колпачке, беспомощно вихляется надломленной шапочкой мухомора. В лад движениям чуть вздрагивают бубенцы, каждый раз вызывая недоуменный испуг в злых, раскосых глазах.
У стрельчатого оконца боярышня лениво перебирает в золоченом ларце давно приглядевшиеся забавы. Сонно позевывая, она одной рукой крестит рот, другая безучастно поглаживает сердоликового мужичка.
Боярышне скучно и неприветно в постылом полумраке до одури знакомой светлицы. Чтобы разогнать наседающее раздражение, которое, как всегда, разрядится долгими, обессиливающими слезами, она с неожиданною поспешностью принялась передвигать и расставлять по-новому столы и лавки. Но и это не успокаивало. Глухой шум говора и пьяного смеха, долетавший из трапезной, переворачивал вверх дном всю ее душу, порождал непереносимую зависть и ненависть.
– Матушка! – позвала она сдавленно и, щупая воздух широко расставленными руками, точно слепая, пошла бочком от оконца.
Грузная мамка, бывшая кормилица боярышни, неслышно таившаяся до того в темном углу, подскочила к девушке и привычным движением смахнула с ее краснеющих глаз повиснувшие слезинки.
Шутиха потерлась подбородком о горб и тоненько заскулила.
Боярыня очнулась от забытья и истово перекрестилась.
– Не про нас, не про вас, – вся напасть на вас!
И больно ткнула горбунью ногой в бок.
– Не ведаешь, проваленная, что изгореть может нечто, колико воет пес?
Горб шутихи заходил ходуном от скулящего смеха.
– И доподлинно, боярыня-матушка, проваленная. Токмо кручины тут нету твоей: крещеная аз.
Боярыня сурово сдвинула густо накрашенные брови. Дочь схватила ее руку и задышала страстно в лицо.
– Отбывают, должно.
– Кои там еще отбывают?
Но, догадавшись, подошла тотчас же к оконцу.
На крыльце хозяин лобызался с гостями.
Боярыня с нескрываемой злобой следила за обмякшим после пьяного сна мужем. Улучив минуту, сенная девушка оторвалась от кичного чела и с наслаждением потянулась.
Шутиха потрепала ее костлявыми пальцами по щеке и шушукнула на ухо:
– Передохни, горемычная, покель ворониха наша слезой тешиться будет.
С трудом оторвавшись от оконца, боярыня повалилась на лавку и, сквозь всхлипывания, выталкивала:
– Небось и вино солодкое с патокою лакали. И березовец, окаянные, пили. А чтобы нас с Марфенькой гостям показать – николи, видать, не дождаться.
Марфа обняла мать и хлюпнула в набеленную щеку:
– То-то у меня нынче с утра очи свербят. Ужо чуяла – к слезам неминучим.
Шутиха взобралась на лавку и, как сломанными крыльями, замахала искривленными ручонками.