— Мне надо домой, к маме.
— Сейчас опасно.
В бомбоубежище спускались те люди, кого воздушная тревога поймала на улице. Ленинградцы редко покидали во время обстрелов свои дома, обстрелов не боялись, к ним привыкли.
«Вдруг маме страшно дома одной».
Люди молча сидели на перевернутых пустых ведрах, санках, дожидаясь окончания обстрела. Потом так же молча двинулись к выходу.
— А теперь беги к маме, — потрепала Варю по плечу девушка…
Ничего не изменилось. Так же сверкали, резали глаза после темного бомбоубежища снежные просторы, так же чернели слепыми, без стекол, окнами промерзшие до костей дома, так же медленно, в голодном полусне шли по улице старые и молодые старухи — ленинградки. На соседней улице поднимался в морозное небо черный столб дыма — горел чей-то дом. А Варя шла туда, где теперь ее дом. Туда, где теперь ее мама.
Темная парадная мерцала покрытыми наледью стенами. Пахло дымом и нечистотами.
«Первый этаж… Второй этаж… Третий… Четвертый… Мамочка, как долго…»
Варя вытащила из рукавички ключ, кое-как, негнущимися от холода пальцами повернула его в замке, распахнула дверь — и отшатнулась.
«Мамочка!»
Там, где теперь ее дом, за полуразрушенными, в лохмотьях обоев стенами раскинулся белый город. Белый-белый, страшный город. И крыши соседних уцелевших домов... И заколоченные окна чужих, живых и мертвых, квартир… И холодное, замолчавшее на время небо… Там, где теперь ее дом… Там, где теперь ее мама…
Стрелки часов приближались к полуночи — замерзая от холода, умирал в Ленинграде сорок первый год. Полная луна освещала безлюдные улицы города, только в глухой подворотне, где прятался вор, ее свет был беспомощен. За мостом полыхало зарево — немцы бомбили Охту, в перекрещивающихся щупальцах прожекторов видны были самолеты. Снегопад успокоился еще вечером, когда сугробы сравнялись с окнами первых этажей, и теперь с неба падали только бомбы.
Остановившись возле булочной, патрульный солдат проверил замок на двери и обитые железными листами окна и пошел дальше. Немного подождав, вор вышел из подворотни. Ступая по протоптанной солдатом дорожке, он подошел к боковой двери булочной. Одним движением Артемьев сломал ломиком навесной замок и вошел в помещение магазина. Вспыхнула спичка, и огонь осветил его грубое лицо и пустые хлебные ящики на полках. Грохнул по полу сломанный замок подсобки — внутри стояли ящики с буханками, словно ценности в антикварной лавке, накрытые белыми тканями. Вор закрепил свечу в щели между досками до блеска отполированного стола и, откинув тряпки, стал укладывать буханки в мешок. Хлеб не прилипал к рукам и пахнул хлебом, а не целлюлозой. Он был не такой, как выдают в магазинах по карточкам. Наполнив мешок и закинув его на плечо, он затушил пальцем свечку, сунул ее в карман, и на ощупь пошел к выходу.
Крест-накрест заколоченные окна домов безразлично глядели ему вслед. Свернув за угол, Артемьев увидел стоящего на углу улицы солдата. Часовой тут же вскинул винтовку:
— Стой!
Артемьев бросился обратно. Тяжелый мешок не давал бежать быстрее, тянул вниз, но часовой все же отставал. Позади раздался милицейский свисток.
— Стой! Стрелять буду!
Свернув с протоптанной в снегу дорожки, Артемьев побежал по Мытнинской. Упав на колено, солдат стал целиться в него из трехлинейки. Ударил в морозной тишине выстрел, увяз в снегу. Артемьев метнулся под арку дома.
Невыносимо сладко пахло елью: украшенное самодельными бумажными игрушками дерево стояло у детских кроваток, в стоящей на печке кастрюльке варился еловый суп. Дети молча сидели вокруг стола, заворожено следя глазами за воспитательницей: Вера Павловна добавляла в отвар из еловых веток желатин и специально припасенный для праздника мешочек хлебных крошек. Вере Павловне только-только исполнилось шестнадцать лет, воспитательницей в интернат она пришла, когда при бомбежке завода, рядом с которым находился интернат, погибла ее мать. Бомба разорвалась в той части здания, в которой были оборудованы ясли. Уцелевшую младшую группу детей и второю воспитательницу временно эвакуировали в помещение бывшей детской больницы, куда оставшаяся сиротой Вера пришла вместо матери.